Выбрать главу

- Что ты сказала?

— Правду.

— Что ты сказала?!

— Правду. Что не хочу от тебя детей…

*

Она откидывает голову, двигаясь неспешно и плавно, пальцами скользя по его груди, ловя неровное, несильное биение сердца.

Иногда бывает на войне — влюбляешься в противника. Сначала начинаешь уважать, потом понимать, потом приходит другое, другое…

И вот уже ждешь встреч, вызывая подспудный гнев матери.

Одно за другим приходило разное: ей было хорошо с ним на ложе (и она вполне удачно несколько лет этого не показывала), она уважала его за мудрость и хмыкала в ответ на замечания Афродиты («С лица не воду пить, ты вообще своего мужа видела?!»), ей льстило то, что он прислушивался к ней на судах, ей нравилось, что она одна — это если посмотреть на многолюбивых братьев мужа!

Ладно, мой муж не самый худший… может быть.

Он правда не так плох.

Он лучше многих.

И вообще, лучший — самый-самый…

Долгая дорога со множеством поворотов: на каждом стоит герма — веха памяти. Когда успела пройти?

Сухие встречи переплавились в огненные.

Ужас от поездки в подземный мир сменился предвкушением.

Только одно осталось неизменным: детская обида. Она все так же не понимала, чем живет ее муж, и какие тайны хранит, и куда исчезает, и какими дорогами ходит он сам, в какие битвы вступает и почему не говорит обо всем этом ей.

Здесь приходилось довольствоваться вечной истиной подземного мира: иногда лучше не знать. И верить в то, что он все равно будет всегда с ней — ее царь, с обжигающим взглядом, с походкой бывшего лавагета…

…пока ей не пришлось однажды — сегодня — подставлять ему плечо, и помочь добраться до одной из спален и снять хитон, и пока не пришлось омывать неизвестно кем нанесенные раны.

И шептать «Тихо, милый, тихо…», и прижиматься, и целовать, бережно, будто боясь нанести еще одну рану, осознавая, что сам он сплошная рана, и любить его, шепча кем-то подсказанное, а может, где-то услышанное…

Я удержу.

Он притянул ее к себе, глядя так, что она подумала: сейчас он расскажет ей все. Все о неравных битвах, о неизмеримой тяжести на плечах, об обреченности на одиночество, о белом тополе над черным озером, где он сидел, силясь принять последнее решение, от которого она успела его отговорить. Расскажет, повязав их этой болью больше, чем любыми зернами граната.

Он прошептал одно слово — ее имя. Зарылся лицом в ее волосы. И потерялся, уснул, убаюканный, в ее объятиях.

Все еще не желающий причинять ей боль. Даже делиться своей.

*

Гермес прилетел через два дня, а может, через три (время потеряло стройность, словно Крон там, в Тартаре, растерял свои куски по всей Великой Бездне). Затараторил торопливо: хорошие новости, можно вернуться на землю пораньше, разрушения после Гигантомахии велики, и нужно восстанавливать землю, обращать Олимп опять в цветочный сад, разрешение Зевса дано…

- Нет, — коротко выронила она прежде, чем дослушала. — Я не пойду.

Брат осел, где стоял. Немо зашевелил губами и развел руками. Мол, нет, слушай, как можно-то! На поверхность!

— На поверхность, — уточнила Персефона. — Не пойду. Скажи матери: я поднимусь в срок. В точный срок.

Потом остановила пошатнувшегося гонца (тому явственно хватило и без нее). Усадила на скамью, попросила тихо, ласково, как говорила только с самыми близкими:

— Не говори об этом мужу.

— О просьбе Деметры? — на хитрущей физиономии сквозь растерянность проступило понимание. — А что, ты думаешь, гневаться будет?

Она подумала, кивнула головой. Ага-ага, разгневается, схватит двузубец, и ты ответишь за все, чего не делал. Что, страшно, брат? Вот тогда и молчи.

Ложь далась привычно и почти весело — подземные хорошо умели лгать.

Ложь скрыла болезненный нарыв истины: он может меня отпустить. И некому будет держать его каждый день, некому — сражаться с неведомой силой, которая выдирает его у меня из пальцев…

Когда он рванулся во сне впервые — она была не готова, растеряна. Еще меньше готова была в стремительно отступающем полусне держать его — обвивать за плечи, шептать: «Любимый, куда ты, нет-нет-нет» — и понимать, что силы богини тают, что она для него пушинка, тростинка, которая…

Он очнулся внезапно и какое-то время сидел, согнувшись, так что волосы с тревожной проседью запорошили молодое лицо.

— Здесь, — прошептал в ответ на ее объятия, — я здесь, Кора.

— Куда ты хотел уйти? — спросила она уже потом. Когда поняла, что он все равно не заснет.

Он погладил ее по щеке, и его взгляд напугал ее хуже тысяч слов.

Так смотрят, когда осознают что-то.

Так смотрят перед прощаниями.

А следующей ночью он опять рвался не пойми-куда, и она понимала, что если хоть на миг перестанет висеть на нем — неощутимой, почти невесомой преградой, руки сомкнуты вокруг шеи, горячечный шепот прыгает и дрожит на щеке — он шагнет, шагнет как Владыка, как бог, как какая-то иная сущность — и ни одни крылья в мире не сумеют его догнать.

Осознание того, что нужно будет уходить через месяц, жгло каленым железом.

— Я не могу, — сказала Трехтелая, выслушав подругу.

Персефона перебирала жемчужные бусы — кажется, подарок на свадьбу. Восемь белых жемчужин. Четыре — только четыре, проклятие, только четыре! — черных. Четыре, восемь, четыре, восемь, черное совсем теряется в белизне…

Жемчужинами падало с губ разрозненное: он остерегается смотреть на Лету, будто боится остаться рядом с ней навечно. Он молчит и теперь иногда улыбается (Геката, ты же помнишь, он не умел улыбаться!) — и это все та же улыбка: отзвук прощания. Он не просит, чтобы жена была рядом, но не сводит с нее глаз, как будто если отведет — увидит другое.

— Проклятие, — сказала Геката, когда она договорила. Потом надолго замолчала, теребя вуаль. Задумалась всеми тремя головами. Закачала головой, поджимая алые губы. Потом тяжко выдохнула: — Я надеялась, что ему все же не пришлось.

Персефона сжала в пальцах нить, чтобы не порвать ее. Сердце тяжко стонало в груди: быть с ним, там, на судах, следить, стеречь, подмечать изменения на лице…

С возрастающим ужасом видеть, с какой жадностью он смотрит на тени. Не те, которые отправляются в Элизиум.

Которым назначено забвение асфоделей.

— Не пришлось – что? — переспросила, чувствуя, как ее захлестывает злость. Тайны, недомолвки, подземный мир… в Тартар все! — Что мне делать, Геката? Сперва ты… говоришь, что он собирался уйти, уйти навсегда — ты не сказала куда, я остановила его, что ты мне скажешь теперь?

Трехтелая провела тонкими пальцами по лбу.

— Скажу, что я ошиблась. Ошиблась, когда думала, что еще не поздно… что ты хочешь? Ты все делаешь правильно. Больше, чем правильно. Вот только…

Она вновь замолкла. Долго молчала, пока выдохнула это «Не могу».

Не могу помочь, поняла Кора. Не могу исцелить.

Это только твое.

Проклятие, как кратки зимы…

— Возврата нет, — обронил Хирон, учитель героев, ныне умерший и пьянствующий в компании подземных на Стигийских болотах. — Лекарства тоже.

Он даже не стал ее выслушивать. А потом понес какую-то чушь о том, что ничто не может возродить то, что сгорело изнутри. Мол, на пепле цветы не распускаются, и вообще, кто ж там знал, что можно свалиться в две пропасти одновременно?!

Ее взгляд заставил Хирона нервно уцокать в угол пиршественного зала — кентавр почти поверил, что бывают изумрудные лезвия. И сейчас два из них прилетят ему в глотку. Прямо из глаз царицы.

Она перестала спать.

Сказала Гекате — «Не твое дело». И про себя умоляла дни и ночи разрастись, не приближать весну. Пристраивала голову мужа у себя на плече и принималась рассказывать захлебывающимся шепотом — о том, как ревновала его к Минте, и о том, какие сплетни ходили на Олимпе о Мелиное, о том, как Деметра рассказывала всем о своем визите в подземный мир («Накушалась гостеприимства подземного!»), об их первой ночи, когда ему удалось ее удивить. Рассказывала взахлеб, так же, как жила, не отрывая глаз от его лица (он улыбался — свободный и опустошенный — в ответ).