Что ж, доктор Ван Орст назначил пациентке классическое медицинское наблюдение: еженедельно сдавать кровь, показываться офтальмологу. Плюс домашний режим на десять дней. А Камилле и Полю велел отслеживать “любые субъективные жалобы, которые могут иметь симптоматический характер”, то есть внимательно прислушиваться к ощущениям дочери. И посоветовал обратиться по этому поводу к педопсихиатру.
– Собственно, не для лечения, а для текущей профилактики.
Поль и Камилла более или менее подробно записали его советы, но их мучил только один вопрос: “Есть ли опасность, что Мона со временем ослепнет?” Почему-то Ван Орст ни разу об этом не заговорил, да и сами родители, несмотря на тревогу, прямого вопроса избегали. В конце концов, вероятно, решили они, раз врач о таком исходе не упомянул, то нечего и обсуждать.
А вот Анри Вюймен спросил дочь напрямик, он не привык уходить от вопросов, пусть даже самых страшных. Обычно он звонил дочери не слишком часто и только для того, чтобы поболтать с Моной, но в ту неделю названивал чуть не каждый день и терзал Камиллу, взволнованно осведомляясь: ослепнет или нет его золотая, обожаемая внучка, да или нет? Еще он настойчиво просил дать ему повидаться с Моной. Камилла не могла найти подходящий предлог, чтобы отказать, и предложила ему прийти в следующее воскресенье 1 ноября, в День всех святых, ровно через неделю после приступа слепоты. Поль догадался, о чем речь, заранее смирился с предстоящим визитом и разом выпил чуть не целую бутылку терпкого бургундского. Он чувствовал себя при тесте круглым дураком. Зато Мона запрыгала от радости и нетерпения.
Она обожала дедушку, такого сильного, умудренного опытом прожитых лет. Любила смотреть, как он покорял окружающих своим огромным ростом и тяжелыми очками с почти квадратными линзами в толстой оправе. Рядом с ним она чувствовала себя под надежной защитой. Анри неизменно разговаривал с ней как со взрослой. И Мона очень ценила такую манеру общения. Ей было весело, она не боялась чего-то не понять и смеялась над собственными ошибками и ляпами. Она тоже не подделывалась под деда, говорила по-своему, и это было не соревнование, а игра.
Анри не пытался сделать из нее ученую обезьянку. Не хотел быть карикатурным дедом, который придирается к ошибкам внуков и поправляет их поучающим тоном. Это было не в его духе. Он никогда не заставлял Мону делать уроки, не спрашивал про школьные оценки. Кроме того, ему не просто нравилось, он был в восторге от того, как она разговаривает. Почему? Он и сам не знал. По неведомой причине. В ее детском языке с самого начала было что-то невероятно привлекательное. Причем трудно сказать, хорошо это или плохо, преимущество или недостаток. Ощущение чего-то ускользающего возникло не вчера – Мона всегда говорила особенно, в ее речи всегда звучала какая-то “своя мелодия”, какая-то загадка, которую Анри надеялся разгадать со временем, внимательно прислушиваясь.
Камилла диву давалась, глядя на их отношения, “так не бывает” – казалось ей, однако приходилось признать, что они отлично ладили и Моне с дедом очень хорошо. Анри же любил цитировать “Искусство быть дедом” Виктора Гюго и при каждом удобном случае повторял один из его главных принципов передачи знаний: не важно, понимает ли ребенок сразу все, что ему говорят; все новые слова проникают в его мозг, как семена в землю, укореняются там, и в свое время из них вырастут и зацветут прекрасные деревья. Главное – не лениться бороздить почву и разбрасывать семена.
Анри Вюймен был неустанным сеятелем, он щедро сеял слова, точные и красочные, они запоминались с первого раза и навсегда; речь его была очень простой, но захватывающей, как будто говорил умелый рассказчик, то убыстряя, то замедляя темп, то прибавляя выразительности. Как будто перед Моной спокойно разворачивался свиток жизненного опыта и некрикливой эрудиции.
Так или иначе, Мону связывало с Диди особое чувство. Между дедами и внуками вообще возникает иногда чудесная связь, благодаря тому что старшие, в силу известной закономерности, возвращаются к детскому взгляду на мир и потому прекрасно понимают тех, кто только вступает в жизнь.