«Эк его понесло!» — подумалось мне. Хотя я давно уже заметил, что мастер Глемба склонен к умствованиям, даже, скорей, к зауми, мне ни на миг не приходило в голову всерьез воспринимать хоть что-то из его трепотни. Правда, я не мог отрицать в душе, что он — личность занимательная, но относил эту занимательность исключительно на счет внешних проявлений характера Глембы, а не той чепухи, которую он нес. Сейчас же я волей-неволей вынужден был прислушиваться и к смыслу того, что он говорил. Конечно, слушал я невнимательно, потому что внимание постоянно раздваивалось между внутренним содержанием его слов и обликом говорящего, и облик разглагольствующего Глембы производил на меня такое впечатление, как если бы, скажем, вдруг заговорила лошадь. А если заговорит лошадь, то, излагай она хоть теорию относительности, нас поразит не новизна мысли, а сам факт: лошадь — и вдруг заговорила. Однако кое-что из сказанного Глембой все же застряло у порога моего сознания, и я не удержался, чтобы не возразить.
— Господин Глемба, когда вожаки человечества пытались управлять каким-то вымышленным человечеством вместо конкретных людей, это никогда не доводило до добра. И если человечество пытаются осчастливить против его воли, из этого тоже ничего не выходит. Это всегда оборачивалось несчастьем.
Глемба внимательно выслушал меня, захлопнул и поставил на полку книгу, которую держал в руках. Голос его звучал спокойно и, можно сказать, кротко:
— Истинному правителю известно, что прогресс во благо человечества не может быть осуществлен без жертв, приносимых тем же человечеством. Поэтому он со спокойной душой принимает к сведению, если падает жертвой тот, кому это суждено.
— Я согласился бы с вашей точкой зрения, — перебил я, — если бы ваши так называемые правители со спокойной душой принимали к сведению, что в числе возможных жертв могут оказаться и они сами! Но они всегда дрожат за свою шкуру!
Глемба выслушал меня внешне сдержанно, но, когда заговорил снова, повысил голос:
— Я имею в виду истинного правителя. Не того, кто просто готов при таких-то и таких-то обстоятельствах на ту или иную жертву, а такого, который все свое существование воспринимает как единое самопожертвование.
— Что-то я таких правителей не знаю!
— А между тем они есть, — после некоторой паузы тихо вымолвил он.
У меня мелькнула коварная мысль, и я не замедлил ее высказать:
— Разве что из вас вышел бы такой правитель, дай вам волю…
Мне показалось, он вздрогнул и даже слегка переменился в лице, но продолжал свои рассуждения все в той же сдержанной манере:
— У истинного правителя нет собственной жизни, потому что его личная жизнь всецело подчинена живущей в нем идее. Его поступками движет только идея, и ничто другое. И коль скоро все его существование зависит только от идеи, которой он служит, то как же, спрашивается, он мог бы делать самому себе поблажки, как мог бы стремиться хоть в чем-то щадить себя самого?! Для него не существует собственной личности, но именно поэтому он вправе и человечество рассматривать как безликое множество — ведь для формирования новой жизни все старое неизбежно должно раствориться в понятии общего переустройства. Истинный правитель мыслит только об этой новой жизни, под этим углом зрения рассматривает и людей как отдельные личности и в этом своем высшем призвании не знает ни друзей, ни врагов, ни фаворитов, ни опальных.
— Ай да господин Глемба! — воскликнул я оживленно, хотя и не без досады: я уже по горло был сыт его разглагольствованиями. — Вы шпарите так уверенно, будто вы и есть этот пресловутый правитель…
Он опять понурил голову и поверх очков уставился на свои брючины со следами давней глажки или, вернее, на выглядывавшие из-под брюк башмаки выворотной кожи, вполне пригодные и для лазания по горам; я про себя окрестил их американскими супербашмаками.
Его речь зазвучала монотонно и хотя не стала громче, но действовала на слух упорнее, проникновеннее, настойчивее, точно он преодолевал какое-то сопротивление.
— Стало быть, истинным правителем движет только идея, а если идея не движет им, он пребывает в покое и бездействии, а значит, и не живет. У такого человека никогда не возникает желания трудиться и действовать вхолостую или для видимости, чтобы о нем говорили, будто он деятелен: ведь он стремится к тому, чтобы совершалось лишь то, чего требует идея, чтобы осуществлялась сама идея… Таким образом идея пронизывает его абсолютно и безоговорочно, и ни в личности его, ни в образе жизни нет ничего такого, что постоянной жертвой не сгорало бы в интересах идеи.