Выбрать главу

Квартиру они заняли другую. Анеля ушла от них, повинившись в чувстве неловкости от праздной своей жизни. И на вопрос дона Педро: «Веселее ли быть разносчицей?» — ответила, вздохнув: «Да, больше людей видишь!»

Прошло около года уединенной варшавской жизни, и однажды вечером, когда Глинка играл на фортепиано в присутствии знакомого ксендза и приезжего итальянского музыканта, дон Педро подал ему два пришедших письма. Одно из них сообщало о смерти Евгении Андреевны.

Глинка не заплакал и хотел было продолжать играть, хотя гости видели, как, переменившись в лице, с закушенными губами, он силился что-то подобрать на инструменте. Но правая рука не слушалась, и пальцы ее дрожали. Попросив извинения, он ушел в спальню.

Недомогание длилось месяца два, подписывался левой рукой, а письма диктовал дону Педро. В июле приехала Людмила Ивановна. Она потеряла двух сыновей, умерших почти разом от болезни, но бодрилась и почти ничего не рассказывала о Новоспасском.

— Ты будешь теперь жить со мной? — спросил Глинка сестру.

И она кивнула ему, мысленно добавив: «И для тебя».

— 1857—

О самом себе!

Необходимо защитить Глинку от него самого.

Комментарии к «Запискам», изданным в 1887 году

…И посох мой благословляю, и эту бедную суму, И степь от края и до края, и солнца свет, и ночи тьму.

Ал. Толстой

1

Монюшко видел Михаила Ивановича в столице, куда приезжал ненадолго, и вскоре вновь посетил в Варшаве. Он пришел к нему на этот раз со странного вида человеком, назвавшимся странствующим адвокатом. Человек этот ходил в солдатской одежде без погон, носил с собой у пояса в тряпице трут и огниво, на плечах башлык, в котором, словно в мешке, — небольшую связку книг и тетрадей, в руке — сучковатую палку. Он был тощ, гибок в движениях, с острым птичьим лицом, с которого невесело свешивались длинные казацкие усы.

— Более полезного для нас человека трудно найти в Варшаве! — сказал Монюшко, представляя Глинке незнакомца. — Он все знает, особенно народную жизнь… Он судился, кажется, со всеми варшавскими помещиками, выступая на стороне крестьян; обычно находится в дороге, странствуя из села в село. Мне случайно удалось затащить его к вам.

И, чувствуя недоумение Михаила Ивановича, смешанное с интересом, — чем, собственно, может быть ему полезен адвокат, — Монюшко пояснил:

— Он ведь поет на суде…

— Как поет?

— Очень просто. Один тратит красноречие на то, чтобы нарисовать перед присяжными картину народного бесправия или состояние души своего подзащитного, а он, изложив все обстоятельства дела, начинает петь. И поет, как сами увидите, так, что пением подкупает больше, чем словами.

— И судьи берут во внимание… его голос? — улыбнулся Глинка.

— А вы не смейтесь, Михаил Иванович, вы и сами возьмете его пение во внимание. К тому же сельский суд — особый суд, и бывает, что адвокат обращается с песней не к судье, а к народу — за сочувствием… Кроме того, все народные присказки и поговорки — в его руках; владея ими, он может осмеять любого мелкого чиновника. Наш странствующий адвокат, хочу вам сказать, — артист своего дела!

— Но все же… — с тем же недоумением протянул Михаил Иванович, не глядя на озадаченного этим разговором незнакомца. — Впрочем, я рад познакомиться с паном…

— Глинка, — подсказал адвокат, поклонившись.

— Как? Вы мой однофамилец? — еще более удивился композитор. — Я знаю, что в Польше немало людей с этой фамилией, но представить себе не мог…

— Однако же пан, надеюсь, извинит это обстоятельство… — несколько смущенно и с укором поглядывая на Монюшко, сказал гость.

— Садитесь же, пан Глинка, — перебил его Михаил Иванович, и заметив, как неловко звучало в его устах это обращение к гостю, сам застеснялся. — Я только хотел спросить…

— Почему я пою на суде, а не в театрах, если господин Монюшко не обманывается в моих способностях к пению? — понял адвокат. — Да, пожалуй, потому, Михаил Иванович, что после известных вам событий, происшедших в Польше, большинство наших певцов и музыкантов нашло себе приют за границей. Здесь им нечего делать, лучшие певцы дебютируют сейчас во Франции. Польское искусство изгнано из нашей столицы, оно еще уцелело в деревнях! Оно живет в песнях…

Адвокат Глинка держал себя без всякого подобострастия перед знаменитым своим однофамильцем и, казалось, с намеренной сухостью.

Что-то в его тоне не понравилось Монюшко, и он поспешил возразить:

— Не совсем так, мой друг, не только, разумеется, в деревнях!

— В столице оно принимает подчас характер национальной вражды с русскими и особенно с украинцами, а в деревнях захожего певца просят спеть по-украински, — с упрямством продолжал свою мысль адвокат. — Кстати, пап композитор, мне давно хочется сказать вам об одной ошибке в постановке вашей оперы «Жизнь за царя», а может быть, и о самом оперном тексте: ляхи, заведенные Сусаниным в лес, изображены вами на одно лицо, а между тем хоть один из них, наверное, воздал ему должное и, зная русских людей, пожалел, что так легко поверил в его способность к предательству!.. И еще о сцене на балу. Полонез танцевали у нас, пан композитор, не так театрально, и каждый — немного по-своему, и вычурно иной раз, и наивно. В этом танце характер нашей знати виден больше, чем в одежде, которая, кстати, в Польше всегда была смешанной, ибо кто только не влиял на нашу бедную Польшу, кому только не подражала она! Заметьте, пан композитор, как танцуют в театрах краковяк, а потом поезжайте к краковякам, живущим, как вы знаете, между Ченстоховом и Нелепом…

— Нет, я не знаю этого, — обронил Глинка, с жадностью слушая адвоката.

— Или поглядите, как танцуют мазурку, — не обратил внимания на его возглас гость. — И посетите Мазуров — крестьян из Мозовии. В городах создали лубок из крестьянского танца, и я был счастлив, когда одного приезжего танцора суд оштрафовал и выгнал за кощунствование над искусством.

— Было так? — оживился Глинка. — Голову такого судьи лавровым венком увенчать да в Петербург бы!..

— Последующий суд отменил его решение и чуть не… наказал присяжных! Вышла игра в бирюльки, не больше, — тут же заметил адвокат. — Но я не о том. Я о вашем полонезе горюю.

— А где видели оперу? — спросил Глинка.

— В Санкт-Петербурге, в столице! — быстро и не без гордости ответил адвокат. — Не подумайте, пан композитор, что только в деревнях живу. Займу, бывало, у друга-учите-ля костюм, скоплю денег и айда в столицу! Ну, а там на хоры в оперный театр! Немало таких, как я, «ходоков» встречал там.

— Жаль! — вырвалось у Глинки.

— Чего же вам жаль, Михаил Иванович?

— Жаль, что не знал я о вас, сидя внизу, в партере. Но вы спойте мне, обязательно спойте, и тогда, простите меня, будем говорить дальше, — сказал он с жаром и, потупившись, спросил: — Не обидитесь? Мне, будто на суде… голос послушать надо, а тогда и понять мне вас легче! Не так ли, господин Монюшко?

Адвокат пел без робости, и голос его напоминал Глинке кобзаря Остапа Вересая. Было и в манере его пения что-то идущее от кобзарей. Михаил Иванович слушал и размышлял о том, почему так держится в украинском и польском народе единый лад песни.

Гости засиделись. Провожая их, Глинка сказал певцу:

— Теперь понимаю, о какой пользе говорил господин Монюшко. Вы, господин адвокат, — не знаю уж как и величать вас, — очень полезны мне и, если бы я в свою очередь мог чем-нибудь отблагодарить, всегда рассчитывайте на меня. Кончу новую свою, — он замялся, — вещицу, украинскую, — немедля вас выпишу.

Адвокат учтиво кланялся и уходил от Глинки, строгий и гордый, не позволив себе сказать в ответ напрашивающееся ласковое слово. Он помнил, как принял его Глинка в первые минуты их посещения, и боялся показаться навязчивым и тем более растроганным.

2