— Еду, Василь Андреевич, еду! Думал, что за совещание? Страсть любопытен до того, чего не знаю. Пока не узнаю. Тем более тебя не мог обмануть. Утром альманахи и газеты читал. Много их, и не оторваться. А меня запах свежего почтового штемпеля и типографской краски пьянит. Ну вот и задержался. А сейчас к цензору нужно, оттуда в сенат, а вечером во дворце быть…
Простившись, он так же стремительно вышел, как и появился здесь.
Глинка в этот день, сидя дома и ожидая приглашения Жуковского, записывал план оперы и некоторые свои мысли. В записях его были слышанные им от Пушкина мысли, отвечавшие и его вкусам и представлениям.
«Истинный вкус, — говорил Пушкин, — состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота но в чувстве соразмерности и сообразности».
Он добавил:
— Как в музыке.
И дальше: Пушкин о Баратынском: «Никто более Баратынского не имеет чувства в своих мыслях и вкуса в своих чувствах».
Последние три слова Глинка подчеркнул и приписал: «Потому и старался писать романс на его слова».
И закончил замечаниями об опере, которую начинал писать: «Народность оперной музыки — душа самого народа!..»
От Жуковского записки не было.
Подождав два дня, Глинка сам направился к нему.
Жуковский был дома, принял так же радушно, и вдвоем они стали сочинять… плач Вани.
Жуковский суфлировал, а Глинка, напевая, наигрывал на фортепиано:
Ах, не мне, бедному,
Ветру буйному…
— Василий Андреевич заняты! — говорил дежурный офицер посетителям. — Благоволите подождать.
6
Князь Владимир Одоевский некогда вместе с Кюхельбекером издавал альманах «Мнемозина». В те годы он считался москвичом, жил в подмосковном поместье, наездами бывал в столице. Теперь он был камергер двора, петербургский меценат и «фантаст». Салон Одоевского назывался «фантастическим», притом, называя так, посетители отнюдь не высмеивали князя за какие-либо причуды его, и «фантастический» салон был более натуральным по заведенным в нем порядкам, чем другие знатные салопы в Петербурге.
Гостям разрешалось в нем уходить не прощаясь, чтобы не тревожить оставшихся, и не представляться им, входя в дом… И кто не бывал у Одоевских! Молодой стремительный в движениях Лермонтов в гусарской форме сидел здесь вместе с неуклюжим археологом Сахаровым, облаченным в широкий горохового цвета сюртук, и оба они слушали «россказни» профессора химии Гесса о будущих чудесах человечества.
Глинка заставал здесь Гоголя, всегда казавшегося одиноким, и ясноглазого шумного Пушкина с женой, милые черты лица которой так напоминали многим сидящим здесь Евтерпу из Луврского музея.
Композитор встречал в доме Одоевских и кавалергардского офицера Дантеса, которого никогда бы не пустил к себе на порог князь Одоевский, знай он, что принимает будущего убийцу Пушкина, и отца Иакинфа, бывшего с духовной миссией в Китае, и каких-то студентов.
Глинка, трудно сходившийся с людьми, не сразу понял, чего хочет хозяин дома, собирая у себя столь разных людей. Легче было привыкнуть к необычайности самой обстановки в доме: к этажеркам в виде эллипсисов с множеством каких-то ящиков, к черепам на шкафах рядом с чучелами птиц и к самому Одоевскому, в черном костюме и в колпаке похожему на алхимика.
Над книгами в пергаментных переплетах, с писаными ярлычками на задках и над черепами, висел большой портрет Бетховена, седого, лохматого, в красном галстуке.
Однажды Глинка вежливо спросил князя:
— Вы никого больше не ждете?
И когда Одоевский ответил, что гости как будто бы в сборе, Глинка сказал, как бы в свое извинение:
— У вас ведь никогда пе знаешь, кого застанешь и кто здесь самый желанный!..
— Вы отлично поняли меня, Михаил Иванович, — ответил князь, — Кто хочет скуки и сетований по старине, — пусть идет к Карамзиной. У меня же люди не быстро сближаются и не играют в сантименты, но зато имеют большой выбор для своих симпатий и не брезгуют никем…
— Но все же?.. — возразил Глинка. — Что приводит к вам?.. Ну, позвольте спросить князя Шаховского, не плохая ли его пьеса «Иван Сусанин»?
— Именно, Михаил Иванович, именно! Вы опять меня поняли: Гоголь и малороссийский писатель Гребенка, мой гость, изведут скоро Шаховского своими насмешками над деланностью его пьес, и ему придется писать иначе или некоторое время не сочинять.
Впрочем, в семье Одоевских было всегда весело. Съезд гостей начинался после одиннадцати вечера по субботам, после посещения театра. Маленький дом Одоевских в эти часы как бы делился на две половины. В одной принимала княгиня Ольга Степановна, поила чаем и завлекала в беседу о путешествиях и сборе средств на открытие каких-то неведомых земель; она поминала поездку Сенковского и любила Восток. В другой — князь Владимир Федорович в кругу литераторов.
В пору работы над оперой Глинка приходил сюда с Розеном, секретарем цесаревича и, милостью Жуковского, сочинителем либретто для оперы.
Однажды Глинка подвел своего преисполненного важности компаньона к столу, за которым шумно беседовали Пушкин и Кукольник, и, сделав жалобную мину, плаксиво сказал:
— Александр Сергеевич, рассудите нас… Барон Розен не хочет внять моему совету — сохранять исконный строй нашей речи — и пишет о русском не по-русски…
Барон, высокий, стройный, тонкий в талии, придерживая рукой золоченый лорнет и чем-то похожий на классную даму, сухо поклонился.
— Неужели барон пишет не по-русски? Не знал, — в тон Глинке, сожалительно и недоуменно произнес Пушкин, вскидывая на Розена лукавый смеющийся взгляд.
И Нестор Кукольник, печальный с виду, длиннолицый, с волосами в скобку, с потешной серьезностью спросил:
— Барон, может ли это быть?
— Вот посудите, господа, посудите сами, — заторопился барон, ловко проведенный ими и поверивший в искренность их слов, — господин Глинка считает, что стихи мои не поэтичны… Я читаю, господа, стихи из квартета:
…И создана
Так ты для земного житья,
Грядущая женка моя.
Господин Глинка против возвышенных понятий и слов, он против «грядущей женки» и «земного житья», он хочет, чтобы я сочинял по-мужицки…
— Как по-твоему? — спросил Пушкин Кукольника, и в потемневшем лице Пушкина Глинка заметил быстро овладевшее им и уже запальчивое раздражение. — Как по-твоему? — повторил Пушкин. — Не позволил ли себе ошибиться на этот раз наш господин барон…
— …дарованный самим богом компаньон Глинки, — мрачно кося глазами, подхватил Кукольник.
Барон поклонился, пожалев, что никто из гостей не слышал этих признательных, как ему показалось, слов Кукольника. Князя не было дома. В полусумраке комнаты вился кольцами табачный дым. Гости курили из кальянов, так было здесь заведено.
У Глинки искрились в смехе глаза.
— Барон, конечно, видел «земное житье» наших крестьян, — продолжал потешаться Пушкин, и барон в таком же неведении истинного отношения поэта к нему кивнул ему головой, — поэтому и возвышает их житье до небесного: «грядущей женкой» крестьянин ведь назовет свою жену только на небесах, ну, а господин Глинка с его пристрастием к школе натуральной охотнее бы низвел их на землю.
— И знаете, барон, может быть, обойтись лучше без возвышенных понятий, мужик — он мужик, — вставил Кукольник, поняв, к чему ведет Пушкин и как можно помочь Глинке «не мытьем, так катаньем» переубедить «ученого» Розена.
— Я подумаю! — ответил Розен и, заметив в половине жены Одоевского, Ольги Степановны, кого-то из своих знакомых, откланялся и ушел туда.
Проводив его взглядом, все трое расхохотались. Глинка смеялся безудержно, закидывая назад голову. Пушкин, глядя на него, развеселился еще больше. Он сказал сквозь смех:
— Брюллов как-то сказал мне, будто, когда Глинка смеется, у него желудок виден. Пожалуй, и верно. Ах же и барон! Почему не баран?
Кукольник сказал Глинке сочувственно:
— А ведь трудно вам с этим… бароном?
— Музыку я написал раньше, чем он свой текст, музыку писал не но тексту, — ответил Глинка. — Этим спасся… Теперь осиливаю Розена. Но все-таки, не испортит он оперу? — спросил он с тревогой. — Государь знает о Розене, о том, что он пишет. Жуковский сказал государю.