— Это Кавос! Не бедный, нет, это счастливый Кавос!
Вскоре он сидел на диване, седой, с годами одрябший, но такой же стремительный в своих движениях, и, актерски потрясая нотами партитуры, говорил:
— Опера лучше оперы Кавоса… Я знаком с вами давно и верил в вас, помните, я бывал в пансионе, но завидовать нельзя в мои годы, а радоваться можно, ибо старик больше ценит совершенное, чем молодой! Вы русский композитор, сударь мой, вы подлинно национальный композитор того парода, которому Кавос всегда честно служил!
«Синьор Калиныч» тянулся к Михаилу Глинке, шептал, показывая на Кавоса:
— Он так волновался дома! Кто-то решил, что он должен осудить вашу музыку. Он сказал мне: «Поедем к Глинке». И вот мы приехали.
Гедеонов, которому стало известно о визите Кавоса, согласился принять оперу к постановке, уведомив, однако, что композитор должен будет отказаться от вознаграждения.
Недавняя постановка балета «Семирамида» стоила всех денег, которыми располагал театр.
Михаил Глинка выдал Гедеонову подписку в том, что не считает себя вправе требовать от театра какого-либо гонорара за свой труд.
«И что слова в музыке оперной, кто их слушает, кому до них какое дело?» — записал в эти дни Кукольник в своем дневнике, а в разговоре с Одоевским посетовал:
— Внушили бы вы, князь, Глинке безразличие к тексту… Ходит он убитый горем от розенского текста. И недоволен тем, что пришлось переименовать оперу, назвать ее «Жизнь за царя», чтобы отличить от предыдущих, да и польстить государю… Я, князь, всей душою привязался к Глинке и его горе переживаю, как свое.
— И его успех, как свой? — не без лукавства спросил Одоевский, считавший, что новые приятели Глинки, пользуясь домашнею его неустроенностью, «заарканили» композитора и приписывают себе какое-то спасительное на пего влияние… Между тем шумный и эксцентричный круг людей, близких к Кукольнику, «резонеры, остряки и прочие неглупые балбесы», как говорил о них Одоевский, могут ли быть близки Глинке?
— Вы, кажется, не верите мне, князь? — с показной обидой спросил Нестор Кукольник. — Слышал я, будто кругом Глинки ревнивцы сходятся на кулачках драться, не то от обожания к нему, не то с корысти… Впрочем, так почти всегда случается вокруг нового имени. Глинка сам отдаст всем должное. К тому же человек он гордый и неуживчивый, надо сказать!
Князь не стал продолжать разговора об этом, но Кукольник не забыл прямодушных его слов и к «фантастическому» салону Одоевского стал относиться с этого времени менее приязненно.
Спектакль оперы был дан в Большом театре двадцать седьмого ноября 1836 года. В здании театра только что окончился ремонт. Афиши широко извещали о спектакле, и все билеты в театр были проданы за два дня. В Петербурге стояла в тот год сухая холодная осень, и на улицах почти не было снега. Глинка провел весь этот день в театре за кулисами, и Мария Петровна сама приехала на спектакль к его началу. Композитор встретил ее и провел в ложу второго этажа, предоставленную семье Глинки Гедеоновым.
— Государь приедет тебя слушать? — спросила Мария Петровна.
— Он будет слушать Петрова и других, — поправил ее Глинка.
— Я так хочу, чтобы ему понравилась опера и чтобы он пригласил тебя к себе в ложу! — тихо сказала Мария Петровна.
— А я хочу, чтобы ты меньше заботилась об этом!
— Оставь, Мишель, оставь этот тон, — не обижаясь говорила она. — Ты ведь сам волнуешься больше меня. Будет успех — изменится твое положение в свете, мы переменим квартиру… Нестор, — она называла уже Кукольника по имени, совсем по-свойски, — обещал продать твои ноты издателю Снегиреву, и кроме того…
Он не слышал ее и, поклонившись, ушел.
Занавес поднялся, и первые минуты Глинке не верилось, что уже происходит не репетиция, столь привычная ему, а спектакль… Он уже переболел за оперу, заранее представляя себе, как будут ее играть, как встретит публика маленькую Воробьеву в роли Вани, как выйдет Петров, одетый Сусаниным, и как будут петь хористы — «поляки». Он готовил себя к худшему, к тому, что Ваня «сорвется» в своей роли или публика не примет оперу… Порой ему казалось, что опера уже не его, а Розена и каких-то присяжных людей, имеющих право ее искажать по-своему, и тогда был близок к странному, подавленному равнодушию за ее постановку, но, слушая знакомые мелодии оркестра, доносившиеся до него как бы издалека, хотя оркестр был совсем рядом, он чувствовал подъем духа, взгляд его загорался, и он готов был сам дирижировать.
Глинка сидел на чурбане за кулисами, возле декораций, сложенных к стене, вблизи сцепы. Чурбан должен стать пеньком, на который присядет Сусанин в лесу, а декорации работы художника Соллера изобразят лес.
Сейчас на сцене показывали бал в королевском дворце. Глинка видел отсюда, как шляхтичи в пышных костюмах с какой-то лисьей грацией отплясывали мазурку.
Но вот за кулисы прошел мальчик в длинной крестьянской рубашке и берестовых лапотках. Мальчик понимающе глянул на Глинку, улыбнулся ему и вдруг — Глинке казалось, что это произошло тотчас, — запел на сцене детски простодушно и печально:
Как мать убили
У малого птенца,
Остался птенчик —
Круглый сирота!
Глинка слушал и думал тепло и благодарно о Воробьевой: хорошо поет мальчик, немного бы суровее надо, но хорошо!
— Фора![5] — крикнули в зале.
Воробьева вернулась за кулисы взволнованная, трудно дыша, она наклонилась к Глинке и спросила:
— Не повредила ли я Ване?
Он вместо ответа поцеловал ей руку.
За действием третьего и четвертого актов он решил следить из зала и сел в ложе рядом с женой. Проходя в ложу, он видел Пушкина и Жуковского. В боковой ложе находились царь и члены царской семьи. Был антракт. На фоне голубой шелковой обивки кресел и стен зала люстры излучали матовый неяркий свет. Композитора узнали, и много подзорных труб и лорнетов уставилось на него.
Какой-то старичок с шелковистыми седыми баками пересказывал чиновнику, сидевшему с ним, содержание оперы: «Русский мужичок из лесной глухомани обманул поляков, завел их в лес, спас царя Михаила… Вот и все! Ни страстей, как видите, ни любовных сцен, ни разочарований». Глинка услыхал и улыбнулся. «Все же не пойму, — гневался чиновник, — что же здесь нового, в чем сюжет?»
Действие началось, и вниманием присутствующих всецело завладел Петров. Строго и твердо, «не тая горя» и но прикидываясь бесстрашным, шел Сусанин на смерть… «Мне страшно умирать под пыткой, но долг мой чист и свят», — говорил он.
Наблюдая за зрителями, Глинка думал: «Вот оно, горе и мужество простолюдина. Хотите ли его принять?»
Мария Петровна шепнула:
— Как хорошо, Мишель! И он весь так прост!..
Она имела в виду Сусанина и удивлялась ему, словно впервые знакомясь с русским крестьянином здесь, в театре.
Глинка не ответил. Память с особою отчетливостью и не без торжества возрождала перед ним годы детства и жизнь костромчанина, рассказывавшего в селе о подвиге своего земляка. Но совсем не о временах царя Михаила думал Глинка, поддаваясь теплу этих немеркнущих воспоминаний и смутно тревожась: увидят ли зрители в представленном на сцене сегодняшний день Сусанина?
— Фора! — опять кричали из зала.
В последнем действии — кому не знакомы ратные стены Кремля, буйный перезвон колоколов и ликующее «Славься» — утверждение вечной жизни парода!
Никто не кричал «фора» и не смел бы выразить свое одобрение, но Глинка чувствовал, не всматриваясь в лица людей, что зал покорен властью этой последней сцены.
Занавес опущен, и гул рукоплесканий приводит в смущение зардевшуюся от радости Марию Петровну. Ее смущение приятно Глинке. Она кажется ему растроганной, милой, опять лучше, чем есть…
Директор театра Гедеонов с судейским равнодушием говорит Глинке, подходя к нему:
— Успех явный. Его величество приглашает вас к себе в ложу.
Мария Петровна бледнеет и, встав было с кресла, снова погружается в него. Глинка, оставив ее, не спеша идет с Гедеоновым к царю.