Выбрать главу

И совсем уж странно слышать об институтских обычаях. Оказывается, добрые отношения устанавливаются не по влечению сердца, о нет… Институтки тянут жребий, кого из их среды следует «обожать», и бывает, самой строптивой и глупой из своих подруг клянутся в любви! Впрочем, здесь обо всех понятиях говорят только в превосходных степенях: если девочки шепчутся — это значит «кричат», если высунутся в калитку — «бегают в город», не мудрено, если и товарищеская приязнь именуется обожанием.

— Что же делать? — повторяет Марья Ивановна.

И вдруг смеется счастливой, как представляется ей, выдумке:

— Мишель, как раньше не пришло в голову?.. Ну конечно же ты приходишь к принцу Петру Георгиевичу Ольденбургскому и предлагаешь ему свои услуги… руководить хором. Он, естественно, очень доволен, и тебе с этого часа открыт доступ к нам. Не мило ли? А чтобы это не выглядело так, словно знаменитый Глинка ищет работы, мы сделаем, что принц сам будет просить тебя через Керн заниматься с оркестром.

Глинка обрадован. В самой этой затее есть что-то детски трогательное и бездумное, наподобие святочных забав. Ему хочется думать, что там, в глубине темных институтских дортуаров, скрываются чудесные голоса, и, разбуженные им, они мгновенно преобразят своим пеньем всю сирую, чопорную институтскую жизнь, о которой столь горестно повествует сестра.

Ничто не мешает осуществлению замысла. Принц, главный начальник над четырьмя отделениями в институте, охотно вручает капельмейстеру капеллы заботу об институтских певуньях. Директриса приглашает к себе и вводит его в дела… На радостях он обещает написать для оркестра вальс и переложить для оркестра вальс Лабицкого и, став распорядителем… нескольких плохих скрипок, контрабаса, флейты, кларнета, валторны, тромбона и барабана, взволнован так, как бывало в Шмакове, когда мальчиком руководил дядюшкиными музыкантами.

Теперь, окончив занятия в капелле, он спешит в Смольный, от мальчиков-простолюдинов в «круг геральдических девиц». Так зовет их Кукольник, потешающийся над новым занятием Глинки. И впрямь занятно: только что отмучив хористов и преподав им очередное назидание, учить тому же хористок, выбирая и среди них «высотниц» и «нижниц». Но мальчики держат себя строго, а девицы теряют подчас почтительность. Тереза Гуритская, из грузинской княжеской фамилии, шепчет о том, что чухонское масло за обедом пахнет скипидаром, а щи — мужицким потом, и просит Глинку принести ей крендель с изюмом. Нина Шпенгецкая, полька, празднует именины матери, выдавшиеся сегодня, и уморительно-серьезно сует композитору леденцы из жженого сахара.

Наконец, иных приблизив к себе, иных отдалив и уже не столь уверенный в своих силах, Глинка идет к Екатерине Ермолаевне.

— Вы для меня сделали это?.. — напрямик спрашивает она, окатывая его мягким светом лучистых больших глаз и теплом ласкового своего голоса.

Он стоит перед ней, охваченный именно этим ощущением ее доброты к нему и ласки, отнюдь не институтской и необыкновенно прозорливой, неизбывной, бьющей через край. А может быть, такой только кажется она ему — «игрунья», проведшая в этих стенах свое девичество? Дельвиг предостерегал от покорства женщине, способной изменяться… в угоду его же воображению.

— Полноте! Мне это ничего не стоит! — смущенно отвечает Михаил Иванович. — Я очень доволен…

— И я, — роняет она.

— Екатерина Ермолаевна, почему вы согласились служить здесь?

— Почему? Дома у нас нехорошо, Михаил Иванович. Вы ведь наслышаны? В деревенском заточении, должно быть, легче, чем в столичном, но что делать, если все мы какое-то время должны пробыть взаперти? В нашем институте и по сей день поют из «Аскольдовой могилы»:

Ах, подруженьки, как грустно

Круглый год жить взаперти!

Но, право, я не чувствую себя в темнице. Человек должен жить своими мыслями!

— «Питаться чувствами немыми», — подсказывает Глинка.

— Пожалуй, Михаил Иванович, — обрывает она. — Как вам работается над «Русланом»?

Ему кажется сейчас, что нет человека на свете, более посвященного в его замыслы, хотя и не так уж много говорил он с Екатериной Ермолаевной о своей повой опере. Помедлив, он признается:

— «Руслан» не движется. В Петербурге еще начал… И у меня ведь дома… нехорошо. — И повторяет только что произнесенные ею слова — Вы ведь наслышаны?

Она кивает головой, как бы останавливая его. Не нужно вдаваться в подробности. Подробности унижают. Привычка рассказывать обо всем присуща только людям, не видящим себя со стороны. Но пусть не подумает, что она его жалеет. Сохрани бог, она принимает его семейное бедствие как неизбежность. В чем-то такой человек, как он, должен быть обязательно несчастлив. Но ведь счастье — вообще удел людей ограниченных.

— Что же делать? — спрашивает она в задумчивости и таким тоном, словно от нее что-то зависит. — Вам нельзя так жить, Михаил Иванович, нельзя… Ваше время уходит, а с ним и силы. И отсюда эта извечная неудовлетворенность собой. Я знаю, что во всем вы способны на большее!..

— Во всем? — повторяет Глинка, — Как понимать ваши слова, Екатерина Ермолаевна? В чем, кроме музыки, я вообще могу чего-то достичь?

— Ох, как вы неправы! — с мягким упреком решительно протестует она. — Пожалуй, из этого вашего суждения происходят и многие несчастья. Вы вообразили себя обреченным на страдания из-за вашего занятия музыкой и не беретесь ничего изменить. И только ли в музыке вы талантливы? Конечно же нет!

— Ну в чем же еще? — торопит ее Глинка.

— Ох, боже мой, какой педантизм в вопросах, какое непонятное стремление себя унизить! Да ведь музыка — это жизнь не только ваша — вся и всех. Вы же талантливы в жизни, в чувствах, в постижении ее. В вашей воле быть собой, думать и делать по-своему, понимаете ли вы меня? И сказала ли я вам хоть что-нибудь новое? Кажется, нет. Ваши друзья говорят, что лишь последние два года, женившись, вы вдруг разуверились в себе. Но правда ли это? Поведение человека столь часто бывает обманчиво. И все от сложности условий, в которых не поможет подчас прямота.

Он смотрит па нее с переменным выражением то восхищения ею, то грусти.

— Вы — умница, и вы, стало быть, уверены, что я должен изменить свою жизнь? Хотите ли вы этим сказать, что я имею право уйти от жены?

— Да, конечно! — восклицает она, отнюдь не думая при этом, насколько облегчатся их собственные, ее и Михаила Ивановича, отношения. Ведь между ними втайне все время стоит она — Мария Петровна, и не только смольнинский этикет, но и начавшиеся толки в родне препятствуют этим отношениям.

— Но закон, обычай света?.. — пробует возразить он, скорее себе, чем ей. И тут же спохватывается: не слишком ли много он раскрывает из своих тайных сомнений, не отдалит ли ими от себя Екатерину Ермолаевну? Ведь он любит ее, хотя не решается еще сказать ей об этом. И ему следует заботиться о ней, а не кружиться мыслями в том запутанном круге, в котором он оказался. Если все так трудно, то можно ли ему вселять в нее какие-то надежды, открываться в своей любви?

Однако Екатерина Ермолаевна, к его удивлению, соглашается:

— Закон? Да, его преодолеть трудно. Не знаю, что вам посоветовать…

Глинка опечален ее ответом. Он ждал, Екатерина Ермолаевна скажет: «Не вы один обходите закон. Вот и мой отец… Можно ли из-за закона уродовать свою жизнь?» И какая-то официальность мнится ему в ее ответе: то ли сдерживает себя, то ли впрямь привержена закону. Она не из тех безотчетно преданных существ, которые готовы бежать с любимым на край света, лишь бы жить вместе. Впрочем, ведь в отношениях их еще ничего не определилось. И может быть, она твердо знает, что они никогда не перейдут грань этой светлой, доверительной дружбы?

Она, не догадываясь о его мыслях, — можно ли так быстро загораться в чувствах! — вновь возвращается к разговору о «Руслане».

— Бывая в опере, я часто разделяла впечатления, выраженные кем-то в «Пантеоне»:

Не вижу в операх я толку,