Видимо, потому, что существует критерий правдоподобия.
Так или иначе, я готов поверить, что один из двоих, оставшихся в аварийной лодке, был моим отцом. Я просто хочу, чтобы это было так.
Я опускаюсь к земле, покидаю лунное безбрежье — вон мерцают огни, островками, которые обжиты людьми. Я старик, прожил много лет, но не до конца понял людей. А что, если бы люди достигли полного понимания всего и не осталось ни одного вопроса? Остановка? Дальше некуда? Кто-то повернул бы назад…
И все — я лежу на койке и ощущаю жесткость матраца. Стены сомкнулись за мной, вижу оконную раму и темные ветки тополей, шевелящих листьями. Рядом тумбочка, я достаю из нее рукопись Деда.
В одном журнале констатировали три смерти — для небольшого произведения многовато, в другом усмотрели несоответствие взглядам, основанным на вере в преступника. В третьем… Есть журналы А, Б, В… «Аз, Буки, Веди», — как я произносил, изучая морзянку. А есть еще журналы Л, М… И у меня уже нет времени развозить по ним рукопись.
А начальник смены, наш Капитан, никому ничего не сказал, даже мне. И мне почему-то хорошо и легко оттого, что он так поступил. Наверно потому, что молчаливое раскаяние избавляет человека от объяснений, а того, кто видит это, — от словесного прощения.
Только как долго он будет носить в себе раскаяние, равносильное казни? Или это была вспышка, которая сменится самоуспокоением?
Я взял авторучку. Я пишу.
«…Лейтенант обошел всех рыбаков с их скудными уловами и, почувствовав разочарование и усталость, повернул обратно, к городу. Сугробы, круто обрывающиеся у тропинки, будто излучали синеватое сияние, и оттого, что лейтенант долго смотрел на них, морозно защипало в глазах, он заморгал, чувствуя, как слипаются ресницы.
Остановился он, когда впереди, шагах в трех, показалась темная калитка — дорожка к ней была недавно расчищена и подметена.
Он удивился, подумав, что по пути к реке калитки он не видел, как не видел и домов поблизости. Выходило, что пошел он другой тропинкой, не разобрав в сумерках. Но — что за наваждение? — его толкало открыть калитку и войти в этот бревенчатый, на треть занесенный снегом дом. Он против своей воли, внезапно и болезненно вспотев, отворил калитку и приблизился к крыльцу.
Узкая, до блеска натертая полоска бычьей кожи свисала из неширокого отверстия в двери — лейтенант дернул за нее и услышал стук щеколды.
Дверь подалась, и он очутился в темных сенях. Все больше теряясь, но не в силах сопротивляться внутренней подсказке, он постучал по железной ручке двери избы. Дверь была обита войлоком и прохудившейся клеенкой, и лейтенант не слышал шагов. И когда дверь приоткрылась, он чуть отпрянул и запустил правую руку в карман, снял пистолет с предохранителя.
Женщина лет сорока, закутанная в черную шаль, что-то говорила ему, но он видел лишь, как медленно шевелятся в полутьме ее узкие, бескровные губы. Потом женщина отпустила дверь и ушла, а лейтенант переступил высокий порог и замер в передней. До него донесся слабый мужской голос, затем женский шепот. Наконец женщина снова показалась, немного постояла, безучастно рассматривая лейтенанта.
— Проходи, мил-человек, — пригласил лейтенанта мужской голос из-за дощатой перегородки.
Лейтенант стукнул сапогом о сапог, направился вперед. За перегородкой, в углу, освещенном неяркой керосиновой лампой и крохотным, чадящим пламенем лампадки, на кровати лежал человек, в котором лейтенант с трудом угадал беглеца.
С бритыми неумелой рукой впавшими щеками, выпуклым белым лбом, он, казалось, сошел с древнерусской фрески.
— А-а, гражданин лейтенант, — сказал он, и глаза его потеплели. — А я ведь про вас думал как раз, будто чувствовал, что вы где-то около…
Чистое наваждение, но лейтенант, пересилив беспокойство, улыбнулся лежащему в постели человеку.
— Вот с тех пор и занемог, — продолжал беглец, следя за лейтенантом измученным взглядом, и добавил, поглядев в сторону печи, где возилась женщина: — При ней все можно — совсем туга стала на ухо… Муж ее, шурин мой, дожидался тогда в лесу, когда я деру дал, гражданин лейтенант… Увидел я: вы — без овчарки, ну и подсунул шурина своего, чтобы время выиграть… Шпокнули вы его, а мне будто по сердцу картечью полоснуло, да не так шибко, чтобы сразу туда…
И он ненадолго перевел свой горящий взор на потолок.
— …Беды большой нет, что он пулю из-за меня схлопотал, — снова заговорил он. — Мужик невидный был, неслышный, но честный работяга… А я надломился… От душевной казни слег, гражданин лейтенант… Это вам, должно быть, самим понятно… Столько зла натворил, что бог не принимает душу…