Выбрать главу

Не раз видел Антон: как слезы, струятся по выступу тоненькие, светлые ключи, будто оплакивает одряхлевшая махина давнюю свою первозданность. Сейчас с виду мирно живут они, река и скала, простив друг другу обиды.

Кругами ходит темная вода, омывает округлые камни. Покойно, дремотно застыл выступ, но каждая прожилка на срезе его напряжена, как нерв… И вдруг словно изнутри камня выдавился, взвился в небо живой девичий смех…

В этот день никто не видел Антона. Кое-кто удивился, не найдя на крыльце фотоателье знакомой, ссутулившейся фигуры, рядом с которой дремлет калачиком свернувшаяся собака.

Из всех людей, кого можно было спросить, куда запропастился фотограф, одна Анфиса знала: там он, в своем фотоателье. Ничего, сказала бы она, перебесится, выйдет.

Между тем Антон заканчивал работу.

Первый отпечаток — тридцать на сорок — долго плескался в проявителе. Затем бледно проступили валуны — овальные, округлые, как спины упавших в земном поклоне женщин, и слегка размытые туманом обнаженные женские тела — живое, теплокровное повторение округлых камней.

Часов и реле времени у Антона не было. Проявляя снимок, он вел счет времени по старинке — по ударам собственного сердца. Сорок шесть ударов он насчитал, пока на его глазах возникал мир — от младенчества до зрелости. Этот мир купался сейчас в маленькой кюветке с раствором — твердые камни и уязвимая плоть слились в нем, сроднились.

БЕГА

В канун весеннего сезона, пропустив вперед именитых конников, записал на приз жеребца по кличке Черныш некий Теймураз Бекешин.

Лошадь и наездник — были они от какого-то безвестного завода из Оренбуржья — не вызвали особого любопытства в ипподромной конюшне. Да и сам Бекешин, видать, не чувствовал себя уязвленным, и на людей, и на лошадей, в том числе на фаворита, глядел с добродушным прищуром.

Жеребец его — с хорошей, впрочем, резвостью — в кругу частенько проскакивал, но наездника, казалось, это мало трогало.

И даже когда кто-то вспомнил, что Черныш прошлой осенью, под конец сезона, взял два приза, в конюшне к Бекешину с его конем утвердилось плевое отношение.

Был месяц май.

Из конца в конец ипподрома носились летучие запахи краски, горячего асфальта и стружек. Ипподром спешно наряжали и подновляли, и Теймуразу, выросшему в волжском городке, напоминал он огромный пароход, готовящийся к весенней навигации.

Но все тут — трибуны, флагштоки, свежевыкрашенные кассы тотализатора, даже поле, из которого густо вытянулись зелененькие иглы травы, — навевало на Теймураза скуку. Думки точили его, особенно в праздничные дни, когда люди разъехались по домам, и на ипподроме стало одиноко и тоскливо так, что наездник третью ночь лежал без сна.

Почему-то не в тех местах, где, по мнению Теймураза, он мог нажить врагов, а здесь — на благословенном Кавказе — просыпался он от одуряющей тревоги. Он не знал, в чем причина — в нем самом или в затяжной весне с холодными туманами. Весну, только другую — с плотным осязаемым теплом, с золотыми столбами парного курева в ущельях и провалах, с птичьим гомоном и тугими наскоками ветра на цветущие каштаны, Теймураз ждал трепетно и сильно.

Да, он чего-то ждал, хотя ожидание его не было связано с бегами. Теймуразу, казалось, все равно, победит он или проиграет, — сердце томилось другим, пока не разгаданным, хотя, если по совести, повод был обыкновенным, даже смешным.

Прошлой весной, почти в эту пору, на моздокском Торжке цыганка нагадала ему беду от красивой женщины.

Поверить в это — значит обходить красивых, а был Теймураз Бекешин в том возрасте, когда каждая женщина кажется красавицей, в худшем случае — пригожей. И на самом деле смешно бы было, если бы он, послушав гадалку, вострил глаза в одних только убогих.

Красота и добро богом даются, считал Теймураз, и даются они поровну, — можно ли ждать от красивой женщины чего-нибудь худого?

И сам он был красив той особой суровой красотой, какой наделяют мужчину широкие первобытные степи. И вот получилось, несмотря на правильные думки, смешно: здоровый, сильный парень лежал в постели, не снимая вышитой по вороту полотняной рубахи, мучился бессонницей.

Только к утру тяжелая дрема охватила его, и опять, как прежние ночи, началась какая-то чертовщина. Первым было ощущение полета на коне, знакомое сызмальства, пронизывающее колкой свежестью простора. Он куда-то скакал очертя голову, может быть, — точно не помнил, — к манящей особенным светом звезде, потом… Ему показалось, что кончился сон, пришла явь, — да, чьи-то руки коснулись его рук, и в этом прикосновении было что-то волнующее и подстрекательски-недоброе. Верно, это было что-то прекрасное — вот оно наклонилось над ним безликой тенью, из глубины которой будто просочился голос: «Ты добрый, сильный джигит. Иди первым, приходи вторым…»