Выбрать главу

Но пока кругом простиралась тундра, похожая на оцепенелое гладкое море. Перегруженная нарта — каюр вез почту, грампластинки, две кинокартины — «Кортик» и «Подвиг разведчика» — скользила плавно, быстро, и все же снежная пыль не успевала отставать от нее, докучливо опадала на лицо. И все бы ничего, если бы не эта заунывная песенка Таньги; да, если бы не она, у меня, пожалуй, на душе подольше держалась благость, с какой я проехал первые версты пути.

Однако Таньги пел и пел, иногда протяжно, хрипло покрикивал: «Хэс-с!», погонял оленей, дергался телом, доставал шестом до вожака. Тогда со спины его и шапки сыпался снег; сквозь плотно въевшийся в шапку иней ненадолго проступал цвет меха. Я хорошо помнил шапку каюра, огненно-рыжую, из красной лисицы. Приметил ее еще на прошлогоднем празднике Севера, когда упряжка Таньги первой пришла к столбу.

Как и все, кто стоял у финиша, я поспешил к победителю, держал наготове фотоаппарат. Но так и не щелкнул затвором, угадав в фигуре каюра не радость, а непонятную в данную торжественную для него минуту угрюмую настороженность. На поздравления он отвечал суровым, отчужденным взглядом, недоверчиво оглядывал людей, будто посчитавши, что над ним смеются.

Вечером я увидел его в ресторане. И снова, как днем, в лице его сквозила отчужденность, и любому, кто не знал, что Таньги празднует победу, могло показаться: человек в одиночку справляется со свалившимся на него горем.

Я долго не решался подойти к нему. Не выдержал, подсел. Тот вечер и свел нас — каюра и корреспондента.

Таньги ошеломил меня не рассказом об оленьих бегах, а другим — о стране богов. Начал он не сразу; чуточку захмелел от выпитого вина, и все же веселости в нем не прибавилось. Наоборот, глаза его сделались томительно-тревожными, он напружинился. Что-то давно накопившееся рвалось из него наружу, он вопросительным взглядом испытывал меня: тот ли я собеседник, которому можно довериться? Простачком прикидываться я не стал, но симпатии к нему и любопытства не скрыл.

Таньги разговорился.

Те снежные боги, как я понял, обитают на полпути к его селению, меж двух сопок. В гибельное ненастье, когда ветер набирает такую силу, что снег, мох, сорванные с земли, поднимает до седьмого неба, человек слышит песню. Тоскливую, леденящую кровь песню богов. Следом за холодом приходит тепло, печаль убаюкивает душу. Человек засыпает, уходит в вечность.

Примерно такую вот историю рассказал мне Таньги. Тогда мне, недавно отслужившему свой срок в подплаве, история с богами показалась досужей небылицей.

Ровно бежали олени по тундре, безобидно покойной, с мягким, не перехватывающим дыханием воздухом. И каюр вроде бы унялся, песенка его сделалась тише, крики слабее.

От долгой, ровной езды ноги мои налились приятной тяжелостью, тулуп, надетый поверх канадской куртки, давил плечи, по спине растекалась сонная истома. Только ремень карабина, для пущей важности преподнесенного каюром перед дорогой, чуточку мешал свободно дышать. Сон шел ко мне, пеленал теплом… Уже в дреме, ощутив затяжелевшим боком участливо подставленную спину Таньги, я еще раз подумал о нем.

Сегодня утром, пока мы в почтовом отделении дожидались груза, каюр словно бы не справился с неожиданно одолевшей его тоской. Вспомнил отца и мать, тихо сказал: их украло море. Неделю искали их, ушедших охотиться на нерпу, не нашли. Однажды сиротку Таньги — он бродил вдоль берега — взял за руку старец, повел в далекую бухту. Этот высланный из поселка шаман, как потом узнал Таньги, поставил чум среди скал. День-деньской учил он Таньги своей колдовской науке. Поначалу Таньги понравилось бить в бубен, плясать вокруг костра. И как изгонять злых духов, нашептывать заклинания — тоже. Но раз ночью он взошел на самую высокую вершину, увидел огни, много огней. Убежал, пришел к людям…

Потому и чудной он, Таньги. Видать, шаманские уроки обернулись для него душевным изъяном, который не так-то просто вытравить.

На этом думы мои о каюре, да и обо всем на свете отлетели прочь. Я заснул.

Проснулся я, не помня, сколько проспал. Мы стояли. Тишина насторожила меня. Все так же белы и безбрежны были снега, по-прежнему серым и низким было небо. Небо спадало на снежные равнины, а равнины подымались к небу, и нельзя было сразу отличить их друг от друга. Я понял, что в тундре наступает вечер, хотя его вечером назвать невозможно. Вся загадка в том, что вокруг вроде бы ничего не меняется. По густеющему призрачному мраку, по холоду, который в такую мягкую погоду не дойдет до каленой стыни, трудно гадать, близится ли вечер.