— Красный, говоришь, волк, — сплюнул он, оглядел прудищинских.
— Мы-то не видали, — ответил за всех тот же, словоохотливый. — А кто видал, говорит: красный. Чудной масти волк.
— За шкуру цена прежняя?..
— Да уж куда нам, — потупился собеседник. — Была б своя цела…
— Ну, ни пуха, ни пера!.. — насмешливо сказал Шематухин. — А я-то уж подумал — мобилизация. Куда, думаю, гонят? Ну, покедова! Антракт!..
Шематухин двинулся к своим, видать, решившим закруглиться на сегодняшний день. Оставшиеся на берегу переглянулись, один, постарше, даже перекрестился; закурили, стали соображать вслух, что делать дальше — продолжать пристрелку или разойтись по избам, пока куражливый артист не удумал явиться с каким-нибудь новым номером. Промазавший парень, видно было, мучился, раздумывал, уйти ли ему побитым или попробовать еще разок пальнуть… Но, когда тот смышленый мужик сунул в его руку бутылку и подтолкнул к пню, малый от второй попытки все же отказался — вдруг опять выйдет незадача.
День, так долго стоявший без перемен, быстро убывал, уже недалеко было до сумерек. Процеженный дымом свет солнца был голубоват, оттого на всем, что попадалось на глаза — на белом, зеленом, даже черном, — выступила густая синь. На пруд же, слабо проступавший в плотной раме деревьев, теперь легла живая лиловая краска.
Прудищинские, окончательно остыв после пережитого азарта, собрались идти домой. Они уже не прятались, а со спокойным любопытством глядели на шабашников, гадая про себя, кто из них художник, кто ученый. Потом что-то смутило их. Быстро двинулись тропой в сторону села.
Крепенький, с широкой бородой шабашник, стоя на лесах, казалось, пристально всматривался в них, возбужденно дергал головой, водил по листу бумаги не то карандашом, не то кистью, понятно, рисовал.
Шематухин, между прочим, тоже забеспокоился, увидев художника, беглые, летучие движения его рук. Показалось ему: «борода» рисует его, притом рисует нехорошо, вымещая за вчерашнее, когда Шематухин будто ненароком, а на самом деле со зла смахнул со стены банки с гуашью. Шематухин прыгнул на сходни, бежком одолел крутизну, остановился на лесах, откуда виден был рисунок. И, хотя он, сощурившись на лист, убедился, что рисунок никакого касательства к нему не имеет, причинить вреда его авторитету не может, отлегло у него не в один момент. Чтобы не выдать себя, он тихо перевел дыхание, сделал вид, будто засмотрелся на художника, Аркашу Стрижнева, как тот ловко, ровно бы играючи, подбирает цветные мелки. У Аркаши на листе получался бывший барский дом, только почему-то желтый и — опять же непонятно, почему — с синей крышей под густым-прегустым сиреневым небом, в котором малиновел большой пятак — стало быть, солнце. У Шематухина, сличившего всамделишный барский дом с нарисованным, на мгновение затеплилось какое-то неусохшее ребяческое чувство. То, что он видел на рисунке, было похоже и непохоже на правду. И все-таки именно то несхожее, по мысленному определению Шематухина, придурь и отсебятина, заставляло припомнить что-то ушедшее из жизни, а что, не сразу угадать.
Это не к добру, мелькнуло в голове, то, что призадумался. Не положено ему — ничего, что ранг невелик, но все-таки начальник над учеными людьми! — быть задумчивым и печальным. Рехнулся, скажут, бригадир, долой его! Он поднял кирпич, взвесил его на ладони, обмерил глазами — у Шематухина это был один из способов проверить, в уме ли он. Только после этого успокоился: кирпич как кирпич. Он сероватый, с раз и навсегда отмеренной тяжестью, самое главное — никаким другим предметом не кажется. Значит, радуйся — здоров.
Стоявший спиной к Шематухину Чалымов обернулся на стук оброненного кирпича.
— Все шумишь, бригадир, — не цепляя ни голосом, ни словом, а как бы только удостаивая вниманием, проговорил он. — Что там за ополчение?
— На волка какого-то бочку катят, — с усилием отозвался Шематухин. — Говорят, бешеный, красный. Мужики сами — в штаны, ищут, кого бы нанять, чтоб волку тому жаканом промеж глаз. Может, рискнешь здоровьем, чемпион? Пятьдесят целковых за шкуру.
— После тебя мне делать нечего, — развел руками Чалымов. — Лихо стреляешь. Как в Техасе.
Шематухин напряженно помолчал. Почудилась ему в голосе Чалымова хорошо припрятанная издевка, но он снес ее, оставив ответ на потом.
— Ладно, замнем для ясности, — сплюнул он, сложив ладони рупором, крикнул: — Может, повкалываем, а? Еще день-два, и шабаш!
Последние слова Шематухин выкрикнул значительно, с нажимом. А то, чего доброго, забудут, что он, бригадир, учитывает объем работ, справленных каждым, а это, между прочим, в конечном итоге денежки.