Совсем растерялся Осип Иванович. Подволакивая ноги, он подошел к этажерке, остановился перед портретом Сталина. Прищурив проницательные глаза, он улыбался в усы, сдавливая крепкой рукой чубук неизменной трубки. Отец снял с гвоздика очки, начал пристраивать на нос.
Очками Осип Иванович дорожил, мелкую работу без них делать не мог, но терял их ежедневно. Бывало, всем домом ищут, а найдут в самом неподходящем месте. Надоело ему это, решил определить их на самом видном месте. Вбил гвоздь под портретом и с тех пор в любую минуту знал, где их взять. Но как-то на этажерку забралась кошка и лапкой поиграла с очками. Они упали, одна линза разлетелась на кусочки. За это кошке отказали в доме, отдали в столовую спичфабрики, а вместо разбитого стекла отец вставил кружок черного картона. С этим кругляком на лице Осип Иванович выглядел разбойным, на вид чужим.
— Ма-ать! — позвал он.
— Оюшки? — отозвалась Ульяна Григорьевна и, чуть отстранив от себя Катю, подалась крупным туловищем к нему.
Отец порылся в бумагах на этажерке, не нашел, что искал, нацелил на мать единственную линзу с сильно увеличенным за нею желтым глазом.
— Вот письмо Серегино не найду. А что он наказывал, помнишь? Самое время решение принять насчет Кати. Неля, беги зови сюда Матрену.
Звать не пришлось. Едва Неля к порогу, входит Матрена.
— Катьча у вас, нет ли? — спросила она, заглядывая в комнату. Увидев дочку, раскрылила руки, шлепнула ими по бедрам. — Дак ты что прохлаждаешься-то, гулена? Чо людей от забот отрываешь? Самой дома работы нету, ли чо ли?
Осип Иванович вежливо взял ее за рукав телогрейки, пригласил:
— Входи, входи, соседушка. Тут вот садись, ты к нам редко заглядываешь. — Он усадил ее на стул посередке комнаты. — И я пристроюсь рядком, и поговорим ладком.
— Дык некогды рассиживаться. — Матрена поджала тонкие губы. — Стирку развела, а доченьки нету воды принести.
— Ой, соседка! — Отец недоверчиво помотал головой. — Так уж и некому по воду сбегать? И что за стирка в полночь-то? Спать надо.
Осип Иванович глянул на Котьку, потом повел глаза в сторону кухни. Котька понял и вышел. Но если голоса отца не было слышно, то Матренин долетал до словечка. Она не умела разговаривать, вечно кричала. То ли сама плохо слышала, то ли других считала глуховатыми.
— Язви ее, разъязви! — неслось из комнаты. — Я мать ей, что захочу, то и решу. А у нас с вами сватовства не было… Дык чо говореть-то?
В ответ тихий, неразборчивый бормоток Осипа Ивановича, и снова:
— А чем ей плохой Трясейкин-то, жабе-разжабе? Вона во всем поселке ни одного мужика не остается, а он чо? На фронт не пойдет, дифект имеет. У него и бумага врачебная на дифект этот самый при себе. Та-кой человек сватат, а она, язви-разъязви, кобенится. Ведь в газете служит, а это сам понимашь чо! Сказывал, помочь Лексею мому окажет, амнистию выхлопочет. Опять же, одну не бросат. У нас в доме жить сулится. В городе ему при нутряной слабости вредно, а я тут его травкой подлечить смогу, раз скрозь больной. Пушшай на Катьче женится.
— Ну-у, здорово живешь! — всплыл гневный голос Осипа Ивановича. — «Скрозь больной, пушшай женится»!.. Это каких же внуков он тебе наворочает?!
Алексей, о котором помянула Матрена, был ее первенцем. Котька хорошо помнил крепыша парня со значками на кургузом пиджачке, в кепке-восьмиклинке, веселого и озорного. Алеша всегда что-нибудь мастерил, а однажды привел в восторг мальчишек поселка, запустив в небо самодельный планер. Поблескивая слюдистыми крылышками, самолетик спиралью поднялся в небо, затем косо пошел вниз и упал в протоку. Его вылавливали всей опечаленной оравой, достали, но погиб чудо-планер: отклеилась тонюсенькая слюда с крыльев, распался каркас из бамбуковых лучинок. Горевало ребятье, а тем временем Алеша установил на крыше сарая ветряк, протянул провода, напаял лампочек от карманного фонаря и этой диковиной осветил свою мастерскую на чердаке. И мальчишки опять были заняты новой забавой. Он им картины показывал через трубку с линзами. Получалось, как в настоящем кино: кони скачут, люди бегают, рты разевают, только немые получались. Но вскоре Алеша поступил на геологический факультет, и ему стало не до мальчишек.
Увезли его из поселка глухой весенней ночью вместе с отцом Пахомом Скоровым. Пахом работал грузчиком на бревнотаске и, как говорили, проворовался. Когда к дому подъехала машина-пикап с глухой коробкой-кузовом, Алеша проснулся, понял, зачем пожаловал к ним этот кузовок. И спрыгнул с чердака, загородил милиционерам вход в избу. Его оттолкнули. Алеша поскользнулся на мокром от росы крылечке, слетел во двор. А парень был крепкий, изучал по самоучителю английский бокс. Ему бы отлежаться на земле, не вставать на пути хмурых, невыспавшихся людей, раз такой здоровый, да еще обученный заграничной драке, так нет — вскочил, тюкнул одного, другого… Алексей с отцом, по слухам, попали на строящуюся железную дорогу, трудились по одной специальности, но сами об этом все еще не сообщили. Далеко, знать, та дорога, что письма до сих пор дойти не могут.