Тише слышится из комнаты голос Матрены. Уже не кричит она, а вроде бы сама с собой рассуждает:
— …и бумага, поглядеть на нее, вся как есть одинакая, а поди ты, язви ее, разные действия оказыват. Большо-о-ое это дело — уметь писать да знать, че и куда. Вот и надеюся я, вдруг поможет моему Лексею писанина Ларивонова, вдруг амнистия выйдет.
Что-то отвечал отец, даже голос матери едва доносился. И снова проникающий говорок Матрены:
— Отказывать Ларивону я не могу, а прыть попридержу, ладно уж. Но и вам ставлю мои культиматы: приедет ваш Сергей скоренько, пушшай сами решают с Катюхой, каво имя делать. А не приедет, задержится — отдам за Ларивона… Давай-ка, Катьча, пошли домой. Ларивон в город уехал, не дождался. И пошто срамишь парня, дураком обзываешь? Ты половчее обходись, надежду подавай. Ну, прощевайте, суседи, забегайте, а меня уж извиняйте, если че тут не так намела. Я, жаба-разжаба, квашней тута рассиживаю, а дома корыто полно.
2
Проснулся Котька рано. День был воскресный, и они с вечера договорились с отцом сбегать утречком на реку, выдолбить вентеря. Уже два дня стоят, все проверить некогда было. Да пару починенных опустить, авось попадет какая рыбеха.
Он оделся, подошел к Нелькиной кровати. Сестра спала непутево: волосы раскудлатились по подушке, голова подвернулась, как у гуся, а руки у горла, в кулаки стиснуты. Котька подергал за угол подушки. Нелька что-то прочмокала, отвернулась к стенке.
— Так-то лучше, — успокоился он. — А то как померла.
Он пошарил на столе, отыскивая блесны, приготовленные вечером, заглянул в шкатулку с пуговицами, в коробку с клубками пряжи — нету. Да куда они делись? Откинул крышку сундука, проверил в боковушке.
«Отец взял», — решил он. Из кухни нанесло вкусным, как только приоткрыл дверь. Там что-то шкворчало, шипело. Не иначе, в честь воскресенья мать печет оладья на сале. Или картошку жарит. На свином-то сале ломтики — ого! Подрумянятся, только знай похрумкивай.
Но сразу, с бухты-барахты открывать, что там мать готовит, было неохота. Охота было продлить предвкушение, гадая, что же — оладышки или картоха?
Он тихонько высунулся из двери в коридорчик, прикрыл глаза и потянул носом.
«Не-е, — обманул себя, — не картоха». Хотя что было обманывать? Пахло именно картошкой, жаренной на старом сале, с горчинкой. Запах этот в воздухе носился, в синем, расслоившемся по дому чаду.
— Ты почо вытянулся? Котька! — встревоженно окликнула мать. Он открыл глаза, заулыбался. Мать стояла на порожке кухни вся розовая, но не от жара плиты, а от утренней зари. После метели заря радостно вымахнула алый хвост в полнеба, и свет ее даже сквозь обмерзшие стекла красно ломился в кухню. Ульяна Григорьевна глядела на сына с любовной печалинкой и все вытирала, вытирала руки суровым полотенцем.
— Мойся да завтракай давай, — сказала она, кивнув розовой теперь головой.
Котька хлопнул в ладоши, подбежал к умывальнику, плеснул в лицо водицей, кое-как обмахнулся полотенцем и — за стол, заерзал на табуретке. Смоченные волосы блестели, капельки воды щекотали брови.
— Утрись как следует, — ласково попросила мать. — Мокрым как пойдешь на мороз.
— Высохнет. Давай, мамка, да побегу.
— Нарыбачишься еще, успеешь, — проворчала она, ставя на стол сковороду. Вилкой разделила картошку, отгребла к краю. — Кушай, а это Неле… Отец ушел чуть свет, хотел тебя поднять, да я пожалела. Спал ты плохо, все руками тыркал, вскрикивал. Дрался, поди, с кем. Че снилось-то?
Котька отмахнулся. Что снилось? Не припомнишь сразу, да и припоминать некогда, если перед тобой редкая теперь, праздничная еда. Однако Котька не набросился на нее, не смолотил без оглядки, ел с достоинством, с полным на то правом: сам сходил, сала добыл, сам и ем. Всё мы сами, мы с усами. А что могло сниться? Чепуха какая-нибудь, а картошка не снится, вот она, наяву, хрустит на зубах, тает, жирная. Вон и губы в жире, не пожалела мамка сальца, правильно, что нам! Еще достанем, не поленимся. Вот так, пальцами отщипнуть хлебца, обязательно отщипнуть, а не откусить, и туда, к картохе, а сверху глоток чаю. Во-о-от любо-то как, сытно, можно до вечера дюжить, не охать.