— Эту рыбу мамка вам послала! — громко перебил ее Котька. Ему стало страшно слушать дальше о помешанной Марине Львовне. Каково же быть с ней рядом Вике? Ночью, одной.
Она подняла на него печальные глаза, чуть двинула головой туда, сюда.
— Отнеси, сказала, пусть ухи сварят, — гнул свое Котька, видя, что она не верит ему. Свет из единственного окна падал на Вику, подголубил лицо. Она смотрела на Котьку снизу, и глаза ее, только что печальные, набухли слезами, размылись, и в каждом отразилось по окошечку.
— Не посылала, ты врешь, зачем? — Вика замотала головой, нашлепала на пол слезин. — Ты с реки бежал, а я в подъезде стояла, ждала, когда пробежишь.
Золу выносила.
— Тогда папка послал! Ваша она.
Котька надернул шапку и выскочил из комнатки. Пролетел мимо кухни, мимо сердитых в ней голосов, выбежал на площадку, рассыпал топоток вниз по ступеням. Он решил действовать немедленно. В голове сшибались мысли, выталкивали одна другую, и все самые важные, самые невероятные: он подкарауливает на повороте машину с мукой, вспрыгивает и на ходу сбрасывает куль. Нет, не выйдет. Охранник сидит на мешках с винтовкой. Тогда бросит учебу, возьмет ружье, припасы и уйдет в сопки. Будет стрелять коз и тайно, по ночам, подкладывать туши к Викиной комнате. Или даже уведет с собой Вику! Найдут зимовье и… Дальше не представлялось, дальше все становилось неясным. Он выскочил на улицу и чуть не сшиб фельдшера. Старичок жил в секции, где и Вальховские.
— Ты уже знаешь, что как ошпаренный? — старчески прокричал фельдшер, подтягивая к себе Котьку.
Котька недоуменно, чуть испуганно смотрел на фельдшера. Старичок сдвинул шапку и ждал от него чего-то, подставив заросшее седым волосом ухо.
— Разве я слепой, что вижу, ты не знаешь? Так ты знай! — фельдшер таращил близорукие глаза, обложенные темными полумесяцами. — Надо было очень верить, чтоб это пришло! Шваб Гитлер поимел у Москвы кровавый мордобой и бежит. Он хочет теперь, как бы ему не стать быть в России. Ха-ха-ха! Надо было маить крепкую голову, а не крепкие ноги! Ему их скоро сделают пополам, и ни-ко-му не заставишь лечить!
Фельдшера звали Соломон Шепович, был он польским евреем. Он нагляделся на фашистов еще в тридцать девятом году и хорошо знал, что такое Гитлер с его «новым порядком». Как-то быстро около них появились люди. Котька и фельдшер оказались в их кругу.
— Мне сказал военный, знающий человек, и я убежал из амбулатории, уже не зная, почему там сидеть! — весь радостный, весь счастливый, выкрикивал старичок, подскакивая то к одному, то к другому. — Сейчас все это будут сказать по радио!
Он еще хотел что-то сообщить, но нетерпеливо замахал руками и скрылся в подъезде. Люди стояли ошеломленные, не зная — верить услышанному или нет. Фельдшер высунулся из подъезда, прокричал с обидой:
— Не сомневайтесь в мои слова! Я вам доктор или же нарочно?
Люди стали разбегаться. Котька обалдело торчал перед двухэтажной. Он хотел было бежать к Вике, обрадовать — все! Не надо теперь хлебных карточек, все станет хорошо, как до войны, но вспомнил — фельдшер живет там же и, уж конечно, оповещает соседей. И точно: даже из-за двойных обмерзших рам донеслись радостные крики. Котька подпрыгнул на месте и помчал к дому. Куда делся мороз, куда делось все остальное всякое! Да что это за слово такое — Победа! Все изменило вокруг, водой живой окропило. Ой не врут сказки, есть на свете живая вода, только на всякий раз по-иному называется.
Он бежал и видел, как из дома в дом сновали люди. Они, как пчелы, разносили сладкую весть, выкладывая всю до капельки бескорыстно и щедро. И уж самым дорогим гостем был тот, кто первым радовал семью долгожданным известием. Его и усадить куда не знали, доставали последнее, прибереженное — угостить, но гостю дорогому было не до того. Какое привечание, угощение какое? Бежать к следующей избе, не опоздать, упредить других. А разве увидеть, как хмурые лица вдруг оттают, заиграют живым румянцем, будто подсветило их красным словом Победа, — это ли не самый дорогой привет и отдарок?
Сквозь всю эту внезапную, радостную суету мчал Котька по густеющей от народа улице, чтобы в эту минуту быть среди родных.
— Костромин! Да Котька же! — откуда-то сбоку налетела на него Капа Поцелуева. — С праздником, милый!
Крепко обхватила голову, чмокнула в щеку, в другую, чуть замешкалась и поцеловала в губы. Котька задохнулся от ее исступленного поцелуя. Она откачнулась от него, но руки все еще держала на Котькиной шее. Капу было не узнать, так она изменилась: опрятная, красивая, разве чуть с лица спала, зато глаза еще больше стали. Сейчас они радостно искрились, казалось, рвется из них тайна, тоже радостная.