— Серьезные зверюги, язви их. Тоже охотники, — глядя с уважением в их сторону из-под лакированного козырька, проговорил Дымокур. — Не сидится в морозяку, ротозеев рыщут. Попадись-ка им сейчас! Хо! С ичигами, с тулупами схарчат.
— Ноги кормят, — поддержал Осип Иванович, и Котьке стало смешно: какие ноги? Которые они едят с ичигами? Дымокур повернулся на его хихиканье, уставился ослезненным глазом. Осуждал.
— В стаи сбиваются большие, это неладно. — Осип Иванович обвел вокруг себя кнутовищем. — Видать, мало пищи в тайге, такая штуковина получается. Вот и сбегаются. Скопом-то понадежнее. Загоны устраивают, все, как у людей. С умом черти.
— Уважительность вызывают, верно, — согласился Дымокур, укладывая рядом с собой двустволку, из которой прилаживался было пальнуть, да Осип Иванович отсоветовал: далеко, чего зря патроны расфукивать.
Возбужденные встречей с волками, парнишки еще долго вертелись в санях, уверенные — раз въехали в тайгу, успевай оглядывайся, зверь попрет всякий, глядишь, и медведь-шатун объявится. Но больше зверье не встречалось, и они снова зарылись в сено.
Зимовье, куда они добрались под вечер, срубил Филипп Семенович еще в начале двадцатых годов и с тех пор каждый год выбирался сюда зимней порой поохотиться, отдохнуть от хлопотных семейных дел, а пуще от въедливого баса жены своей Любавы.
Осип Иванович бывал здесь, правда, редко, но угодья удодовские считал самыми зверовыми. Поэтому согласился ехать прямиком сюда, а не на свои, костроминские, места, хотя глянуть на родные, давненько не посещаемые елани считал долгом обязательным, да и сыну показать заповедное надо бы, взрослеет парень.
Снегу в этом году выпадало мало, зимовье стояло незаметенное, дверь — чуть потянули — легко отгрудила косой сугробик. Духом стужим, необжитым встретила избушка. Кое-какие довоенные припасы свисали в мешочках, подвешенные к матице, вязанка козьих шкур лохматилась в углу. Не обметанное изморозью оконце струило синий свет. Видимо, Филипп Семенович, уходя из зимовья, нарочно выстудил его. На столе валялись пустые гильзы, поблескивала серебряной фольгой растерзанная пачка плиточного чая, из горлышка бутылки торчала оплывшая свеча.
Филипп Семенович отодвинул гильзы в сторону, убрал чай на полку, потом уж зашуршал спичками. Свеча набирала пламя нехотя, потрескивала. Свет зыбкий, красноватый наполнил избушку, и от этого становилось уютнее, не так студило.
— Ишь, сукины дети, домовничали тут! — ругнулся Дымокур, сметая ладонью на пол мышиный помет. — Давай, парни, устраивайся, а я конягу приберу. Осип, пошли.
Распорядился строго, на правах хозяина и пошел из зимовья. Полы тулупа болтались вороньими крыльями, мели пол. Осип Иванович покорно пристроился в затылок Дымокуру, пошел следом. Ничего не поделаешь — в чужой монастырь со своим уставом не лезут, к тому же Филипп Семенович бригадир, ему подчиняться надо.
Ванька тоже решил верховодить над Котькой. Кивнул на печку, дескать, давай растапливай. Сам взял раздерганный голик, но, видимо, посчитал — мести пол еще унизительнее, бросил веник к ногам Котьки, сам присел перед печкой.
Котька добросовестно подмел зимовье, что мог, прибрал на свои места, надумал выскоблить ножом стол, прикинул — воды сейчас не добудешь, придется таять снег.
Гудела печка, дверь в зимовье то и дело хлопала: мужики выносили, что не сгодится, вносили привезенное. Ванька ворчал — хоть ночь топи, не натопишь тайгу, весь жар выхлобыстывают на ветер. Филипп Семенович, возбужденный переездом, добрым видом зимовья, целостью имущества и припасов, весело отшучивался:
— А ты дров, Ванюха, не жалей! Жар костей не ломит, а тепло и вошка любит!
Ванька в который раз выбежал, запрыгал у поленницы, паря́ вспотевшей головой. С охапкой березовых поленьев втиснулся в дверь, хрястнул их об пол. Быстро натолкал в топку дров и, сидя на корточках, наблюдал, что сейчас произойдет. Железка на миг притихла, потом загудела пламенем, и жестяная труба начала малиноветь снизу до самой потолочной разделки.
— Эдак зачем? — встревожился Дымокур. — Заставь дурня богу молиться, он и лоб расшибет!
Котька взял кастрюлю, вышел на вольный воздух. Звезды густо высыпали на небо, над сопкой висела полная луна, оголубив сиянием густой пихтач по увалам. На искристом снегу тень от зимовья лежала чернильным пятном. Фыркала, похрумкивая сеном, кобыла и тоже была голубой с одного бока, и тоже чернильная тень лежала от нее на снегу, но не мертвая: переступала ногами, трясла косматой гривой.