Выбрать главу

И вот пришла Юнона, устало бросила на стол маленький портфельчик, поправила у зеркала волнистые волосы. Мать с гордостью наблюдала за плавными движениями ее красивых рук. Как расцвела, вот отец-то полюбуется!

— Выросла-то ты как, доченька! — улыбаясь, сказала она. — Этак и не заметишь, как кто-нибудь пропищит: «баба Ксеня».

— Глупости, — сказала Юнона, садясь за стол и придвигая к себе налитый матерью чай. Положила в стакан сахар и забегала взглядом по столу. — А ложек, кажется, нет…

Ксения Степановна подошла к буфету, достала чайные ложки.

— Спасибо, — девушка внимательно осмотрела ложку, поморщилась, вытерла ее о край скатерти, но потом вдруг отодвинула чашку так резко, что чай через блюдце плеснул на скатерть. — Ты ничего про наши комсомольские дела, мама, не слыхала?

— Нет, а что? — встревоженно спросила мать. — Какие у вас там особые дела?

— Ну ясно, где ж тебе моими делами интересоваться! У тебя одна забота: раненые. А твоей дочери там временем яму копают… — Юнона подняла на мать свои большие, опушенные длинными ресницами глаза, которые и сейчас, когда голос ее звучал раздраженно, по-прежнему оставались неподвижно красивыми и не меняли своего холодного, спокойного выражения. — Эх, мама, ты депутат, член райкома и совсем не интересуешься тем, что происходит на фабрике!

— Да что там у вас такое, Юночка? — забеспокоилась Ксения Степановна, не замечая даже колючего тона дочери.

— А то, что скоро перевыборы, мой отчет, и меня будут валить. Поняла теперь?

— Как это валить? Кто будет валить?

— Найдутся… всякие дезорганизаторы, которых я призывала к порядку. Вот кто!

Только сейчас до Ксении Степановны дошло то, о чем говорит дочка, дошло и очень ее удивило.

— Кто же им даст, дезорганизаторам? Ведь будет собрание, комсомольцы тебя знают, работа твоя на виду. Разве они допустят?..

— Ой, Мама, тебя смешно слушать! Ты застряла где-то в двадцатых годах, когда вы там красные косынки носили. Собрание… Что такое собрание? Этот псих Федька Кошелев и его люди, они все оплюют, охают, вывернут наизнанку… Я говорила в райкоме комсомола и с первым и со вторым — оба за меня горой. Но им неудобно давить на собрание. Тут стараешься, до головной боли работаешь, ни времени, ни сил, ни себя не жалеешь… И вот… Помнишь, как меня в Иванове поднимали? А здесь? Кто придумал молодежные бригады имени Марата Шаповалова? Об этом в газетах было. А они, эти, вопят: казенщина!

Тут Ксения Степановна не на шутку возмутилась:

— Как так казенщина? Да они слово-то это понимают — «казенщина»?

Юнона поморщилась.

— Все они отлично понимают. А орут нарочно, чтобы меня свалить. — И вдруг, подняв на мать вои красивые глаза, она сказала: — Ты должна прийти к нам на собрание. Слышишь? Ты депутат Верховного Совета, ты член райкома и член бюро парткома…

— Мать я тебе, — нетерпеливо перебила прядильщица. И задумалась, подперев голову ладонями, беспокойно, вопросительно посматривая на дочь. Какая-то неясная тревога зарождалась в ней. — Я подумаю, — произнесла она наконец. — А ты успокойся: молодежь, она чуткая, она сердцем правду чует и хорошего человека в обиду не даст.

Прядильщица поднялась, притянула к себе голову дочери, стала осторожно гладить ее волосы жесткой ладонью и, отгоняя эту крепнущую, хотя ещё и непонятную ей тревогу, заговорила о другом:

— Скоро отец наш приедет… Вот никак себе не представляю: Филипп—и вдруг партизан… Боец — куда ни шло, а партизан… Если б ты, дочка, знала, как я по нему соскучилась!

Дочь мягко отвела руку матери и поднялась.

— Побегу я. Мне еще надо в сберкассу поспеть, членские взносы сдать.

— А я думала, ты со мной вечерок побудешь, — грустно произнесла Ксения Степановна.

— Что ты, у меня еще столько дел! — И, уже направляясь к двери, Юнона остановилась возле портрета брата. — Мама, сними, а? Ну зачем ты этот повесила? Везде висят красивые портреты, а тут какой-то беспризорник стриженый… Он же Герой Советского Союза! Нехорошо… Ну, можно, я сниму?

— Не трог, — сдвинув брови, сказала прядильщица и, не отводя взгляда от закрывшейся за дочерью двери, задумалась.

14

Подходило время перевыборов партийных комитетов. Когда в райкоме секретарей инструктировали, как составлять отчет, Северьянов предложил было прислать в помощь Анне, работнику молодому, опытного инструктора. Но та даже вспылила. Что ж, она сама о своей работе коммунистам рассказать не сумеет? И вот теперь который уже день засиживается она в парткоме до ночи над отчетом, составление которого оказалось не таким уж легким делом.

Партсобрания, распределение нагрузок, политучеба, выдвижение новых кадров, руководство комсомолом — об этом написалось легко. А вот как напишешь о том, сколько людей после памятной беседы с Северьяновым удалось Анне вовлечь в активную партийную работу, как они втянулись в дело, окрепли, как учатся сами, без подсказок, разбираться в делах и как ей, секретарю парткома, от этого становится все легче работать? А о повседневной работе парткома с людьми, о том, что ткачихи идут теперь сюда со всякими личными делами, горестями, радостями, предложениями, — об этом как напишешь, под какую рубрику втиснешь в отчет? А то и другое Анна считает теперь самым большим достижением партбюро.

Спросить бы у кого-нибудь, как об этом пи-шут… Посоветоваться бы с кем… Но к Слесареву идти нельзя. Он иронически относится к этой стороне Анниной деятельности. Мать, та живет прошлым, подпольем, большевистскими ячейками первых лет… Пойти к Северьянову после того, как она столь решительно отвергла его помощь, не позволяет самолюбие. Мог бы, конечно, великолепно помочь Гордей Лужников. Но после скандала у проходной Анна и разговаривать с ним боится. Частенько ловит она теперь на себе его виноватые, ласковые, умоляющие взгляды, взгляды, от которых ей становится и радостно и тягостно. Хочется подойти к нему, улыбнуться, заговорить, но вместо этого она подчеркнуто от него отворачивается. Нет, и с ним теперь не посоветуешься. Придется, видно, до всего доходить самой…

В один из вечеров, когда секретарь парткома засиделась допоздна над отчетом, кто-то настойчиво постучал в дверь. Вздохнув, Анна отложила перо.

— Входите!

Появилась мотальщица Лиза Борисенко, молодая коммунистка, уже забегавшая недели две назад. Пришла она тогда в слезах со своей бедой: с мужем серьезные нелады. Раньше был шелковый, золотой, сахарный, наглядеться не мог. Сын родился, с сыном нянчился, а теперь вот дома часа не посидит. Упрекать станешь — в ответ только грубые слова. В кино одна, в клуб одна, в гости одна. А на все попреки ответ: «Надоела ты мне хуже горькой редьки!» А тут еще в общежитии слушок, будто завелась у него какая-то на стороне.

Сейчас, когда Анна вновь увидела эту маленькую черноглазую женщину, весь этот разговор разом ожил в памяти. Сидела тогда, смотрела на заплаканное лицо и думала: чем же тебе помочь? Он беспартийный, да и работает не на ткацкой, а на механическом заводе, так что и для разговора вызвать трудно. И решила тогда Анна это дело по-женски: утешать не стала, а, наоборот, шум-нула на Борисенко: сама, мол, во всем виновата. Баба молодая, хорошенькая, а ходишь, будто старуха. Волосы вон густые, красивые, их расчесать да уложить, как артистка Любовь Орлова будешь. А у тебя голова на что похожа?.. В девушках, небось, от зеркала не отходила… Словом, не вешай носа, не хнычь, не брюзжи. Он из дома, и ты из дома. Он поздно вернулся, а ты еще поздней. Где была? В кино или там в театре… С кем? С добрыми людьми.

— Ой, лишенько!.. Не тянет меня никуда без его… — вздохнула женщина.

— Ну не тянет, и не ходи. Мать есть? У матери, у подружки какой вечер пересиди, а скажешь, была в театре, а перед этим оденься получше, губы подкрась…