Выбрать главу

— Так вы хотите все сразу, одним наскоком… — раздумчиво проговорил Лобко, пуская дым.

— Не сразу. Нет. Но до каких пор давать себе скидки? Радоваться, что хвалят, только потому, что у других хуже? Стыдно мне от этих похвал. Слушаю и боюсь посмотреть вокруг. А все опять удивляются, чего ему надо? Из-за чего хлопочет? Может, кое-кто думает, что просто выдвинуться хочу, пошуметь…

— Не думаю так! — сказал Лобко.

Он потер лоб, опустил голову на ладони. Шагах в сорока Саша разжег костер. Было уже совсем темно. Дымный огонь не освещал ничего, но далеко был виден, стреляя во все стороны смолистыми искрами. Над огнем, на суку-рогульке, качался котелок.

Лобко тронул Ключарева за руку:

— Ну так стучите кулаком! Требуйте правды.

— Стучу. Только кулаки все обобьешь об эти дубовые столы, пока…

— Об чьи это «об эти»?

— Об наши, — остывая, проговорил Ключарев.

Луговая вода блестела в свете мужающих звезд. Длинные пряди тумана стлались по низине у подножия холма, и оба машинально следили за их ползущими клубами.

— Чтоб не впадать в панику и уныние, — сказал Лобко, — полезно на все, что мы делаем, посмотреть иногда сверху, с аэропланного полета. Много ошибок, промахов? Бывает и так. И легче всего это объяснить болезнью роста: мол, отцовский пиджак трещит на плечах. Но, по-моему, это скорее болезнь преодоления. Революция нашла лекарство от многих болезней, хотя они еще гнездятся под ногтями, как грязь, и, измельчав, живут. У нас не может быть, например, уже повального голода от недорода, но неурожаи, засухи все-таки существуют! Опять же у нас невозможно хапнуть мильон на Панаме и благоденствовать, но можно растратить казенные деньги, хотя наверняка попадешь в тюрьму. Нельзя быть колонизатором даже на самой далекой окраине, но можно — некоторое время — самодуром. Пока не придут и не стукнут кулаком по столу, не дадут по шапке. Кстати, Федор Адрианович, хочешь, я тебе расскажу один любопытный случай в связи с этим самым стуканьем по столу? Из фронтового времени. Стояли мы в одном прибалтийском городке. Раскинули редакцию в каком-то полуразрушенном доме; все кругом еще горит, зенитки лают, черепица хрупает под сапогами, как скорлупа, а тут входит женщина — оборванная, грязная, дети у нее за юбку держатся с такими перепуганными щенячьими мордочками — и прямо от порога начинает орать. Да как! Во все горло. И все норовит кулаком грохнуть прямо перед моим носом: дайте ей немедленно квартиру, одежду, напоите, накормите, отправьте в тыл, наведите справки о муже… «Гражданка, говорю, мы этим не ведаем. Мы газета». — «А мне все равно, кто ведает. Делайте, и все!» — «Так перестаньте хотя бы кричать!» — взорвался я. И вдруг она смолкла, перевела дух, взглянула такими замученными хорошими глазами, слезы у нее брызнули, а у нас у всех дрожь между лопатками пробежала. «Три с половиной года под немцем шепотом говорила. Дайте хоть теперь покричать. Имею ведь право?» — «Да кричи, пожалуйста, товарищ дорогой!» Сгрудились мы вокруг нее, а редактор, угрюмый был, между прочим, мужик, распахнул раму, так что звякнули остатки стекол, и крикнул редакционному шоферу голосом, каким выкликали, должно быть, когда-то карету фельдмаршала: «Машину жене советского фронтовика!» Потому что хозяин ее был с первых дней в боях.