Он нагромождал свои искренние сетования по поводу всевозможных непорядков и в районе и в собственной семье, как детские кубики — все вперемешку, и только иногда вдруг как бы притихал от внезапной мысли:
— Оглянешься и подумаешь: как же это получается? Ведь я родился в тринадцатом году и все помню: первых комсомольцев, пионеров. Почему им стало все равно, нашим детям? Или мы разучились говорить с ними? Ваш сын еще маленький, но он подрастет, и вам тоже придется об этом думать. Им рассказываешь, а они не верят: «Врешь ты все, папка, не было так». Да было же, ей-богу, было!
Его одутловатое лицо с мячиками щек краснеет. Полулысая голова, созданная при помощи циркуля, горестно качается из стороны в сторону. Павел готов уже был искрение пожалеть его, но случилось, однако, так, что на середине этого разговора в кабинет вошел сотрудник и, обращаясь к редактору (хотя распоряжений ожидал явно от секретаря), спросил:
— Как давать сводку молотьбы по району: от всего количества засеянного льна или только от созревшего?
— А что говорит райзо? — поинтересовался Расцветаев.
— Они сами не знают. Не берут на себя ответственности.
— Тогда, звони в сельскохозяйственный отдел райкома.
— Звонил. Тоже не берут ответственности.
Расцветаев взорвался:
— Да что они дурака валяют! Нам, что ли, больше всех нужно? Не давать совсем сводки — и дело с концом.
«Нет, — подумал Павел, — дети более правы, чем ты, не веря твоему прошлому: если было, то куда же ты все это дел?» А вслух сказал:
— Я думаю, что как раз газета может взять на себя такую ответственность и дать реальные цифры.
Это был один из его первых дней в редакции.
Потом он уже привык и к людям, и к своему маленькому кабинету, и к тому, что весь дом до поздней ночи равномерно содрогается от шума машин: типография бессонно била ластами по тугому воздуху. Этот трудолюбивый шум напоминал Павлу гул корабля.
Павел приходил к обобщающим мыслям медленно, от своих ежедневных, простых. В Сердоболе жизнь была обнаженней, чем в Москве. Там человек мог являться причесанный и побритый на службу, отбывать на ней положенное время; полчаса посвящать общественной работе, раз в месяц платить членские взносы, а потом приподнимал шляпу и исчезал. Его уносили празднично освещенные троллейбусы, след его затаптывался на мраморных лестницах подземных станций. Как жил он дальше? Кого и почему любил? Кто же его знает!
Страна летела, как поезда метро, стремительно набирая скорость. Он мчался вместе со всеми — вот и все. Утром он протягивал руку сослуживцам и рассеянно улыбался слегка припухшими глазами. От сна или от бессонницы?
В Сердоболе же весь человек был на виду. Небольшой, ограниченный в пространстве мир, где постоянно пересекались, сталкивались и деловые и личные, домашние дорожки. Конечно, в этом было и нечто назойливое. Укрыться оказывалось невозможным. Если на окно вешались плотные занавески, то каждый проходящий прикидывал, почем метр такого кретона продавался в раймаге. А если происхождение материи было явно не сердобольское, то делался безошибочный вывод, что Павел Владимирович Теплов словчил-таки: слетал в Москву к жене посреди рабочей недели, потому что в выходной его уже видели в кино; они еще зашли потом выпить по кружке пива с председателем райисполкома в «Сквознячок»!
Но были в этой обнаженности и свои хорошие стороны. Никто не пробовал всерьез укрыться за пышными словами, выдать себя не за то, что он есть. Пружинки побуждений у людей были здесь обнажены, и поэтому почти каждый разговор давал пищу дальнейшим размышлениям.
Павел жадно присматривался к Сердоболю, знакомился со многими людьми и приглашал их в редакцию. Он умел слушать.
Район делился на Сердоболь-городской и Сердоболь-сельский.
Деревенские гаребжане были поскрытнее. Он еще мало понимал их. Термин «стирание граней», такой обыденный на семинарах, оказался совсем не простым на доле. И все-таки они стирались, эти грани! Как написал местный поэт: