— Вы фантазерка, у вас логика ребенка, — отдуваясь, проговорил Павел.
— А вы… знаете, кто вы?
Ее глаза стали узкими и злыми.
Он вдруг успокоился и даже улыбнулся:
— Нет, не знаю. Скажите.
— Равнодушный, черствый человек! Приспособленец.
— Ну-ну!
— Почему же вы не обижаетесь?
— Да все потому же: потому что вы фантазерка и у вас детская логика. «Отвлечься», «верховная совесть»… — Он передразнил ее и тоже вдруг рассердился: — Скажите, какие философские категории! Какое историческое понимание вещей. Эх, вы… продукт!
— Чего продукт?
— Да, наверное, культа же!
— А вы?
— Я? Ну и я тоже. Если вам не хочется быть в одиночестве. Прямо софистика какая-то: «Не хочу авторитета, хочу авторитета».
— Но если я так чувствую?
— Ну и плохо, что чувствуете. Нечем хвалиться, душечка!
— А что же делать? Нет, вы скажите: что мне делать?
Павел задумался:
— Учиться. Может быть, с самого начала.
— А как?
— Да все так же: Ленина читать — учебник у нас один.
Заря лизала воду желтыми языками. Тонная рябь казалась ледяной. Утренник прохватывал до костей. Павел передернул плечами, потер руки:
— Сейчас бы стакан горячего чая с лимоном! Эх… А вы легковато одеты, барышня.
Он только сейчас, в раздувающемся пламени зари, пригляделся к девушке как следует. На ней было надето вытертое, словно присыпанное по швам рыжим кирпичом пальтецо, вязаная шапка с помпоном, который сиротливо держался на одной нитке, и — самое плохое — тонкие резиновые сапоги малого размера.
— У вас там носки-то хоть помещаются?
— Помещаются, — с готовностью отозвалась она и приподняла ступню. — Они мне еще на полномера велики.
— Врите, — проворчал Павел. — Какой же это номер?
— Тридцать четвертый.
Потом она вынула руки из карманов, и он увидел, что они в расписных зимних варежках.
— Вот руки у меня все равно мерзнут, — виновато сказала она. — Я их отморозила в детстве. — И, стащив зубами варежку, принялась дуть на пальцы.
Павел тоже снял свою подбитую байкой кожаную перчатку и слегка дотронулся до ее руки.
— Как ледышка! Вы же заболеете.
— Заболею — семьдесят процентов по больничному листу заплатят.
— Почему семьдесят?
— А потому что я уже давно здесь работаю.
— Здесь — в районе?
— Нет, в области.
— То-то я вас никогда не видел.
— А вот и видели!
— Не припоминаю.
Она засмеялась, как озорной мальчишка, синими губами:
— Один раз даже разговаривали со мной.
— Когда?
— Не скажу. Это моя тайна.
— А как вас зовут, тоже тайна?
— Нет. Зовут Тамара, фамилия Ильяшева. У меня папа был лезгин, только я его не помню. Работаю в областном радиокомитете. Вот езжу, собираю материал, записываю голоса. — Она указала на квадратный чемодан — футляр с магнитофоном, который он задел ногой в темноте.
— Что ж, они, кроме вас, никого послать не могут по такой погоде?
— Ну! Зимой еще хуже, когда все заметет. Еле ноги тащишь: ведь эта штучка весит восемь кило. А сейчас чем плохо? Очень даже хорошо. Посмотрите!
Она взмахнула своей расписной варежкой, и Павел увидел, что в самом деле, за это время все преобразилось: сиреневый туман, тепло-радужный, переливающийся, клубился над водой, не касаясь ее. В четыре часа утра стало совершенно светло. Бакены перестали казаться лохматыми звездами и стояли над водой, не светясь. Берега, поросшие густым кустарником, были полны соловьев. Они сладко заливались хором и в одиночку, неся полукилометровое дежурство, и передавали лодку следующим постовым.
Повторялись вечерние чудеса: небо розовело, а вода отливала серебром, потом и вода легко закраснелась, но не с востока, а от большого алого облака, которое стояло на противоположной стороне. Это высокое круглое облако уже купалось в солнце; в нем было так много света, что ничего не стоило уделить малую толику воде. А на востоке гребешок бора вонзался в проступавшее пожарище. Ночные тучи надвинулись низко; середина небосклона была чиста; птицы, как на плохих картинках, цепочкой черных закорючек отпечатывались на красном небе.
Но вот из-за какой-то безыменной одноголовой церковки впервые мелькнул край солнца. Оно тотчас скрылось за холмом, будто не выспавшись, но купол продолжал накаляться. Это был ни с чем не сравнимый яркий румяный свет, переходивший на тучах в сиреневые тона. Само солнце не было похоже на вечернее, хотя на него можно было смотреть, не прищуриваясь, как и при закате. Оно казалось неумытым, огромным и стояло еще так низко, будто приросло к горизонту пуповиной.