— Вон ваша барышня стоит, — сказал моторист.
Павел, едва ворочая тяжелой головой, хотел было ответить, что никаких барышень у него нет, и вдруг увидел: Тамара стояла на берегу.
Он еще был отуманен сном, тело его затекло от неудобной позы; ее появление не вызвало в нем заметного удовольствия. Все-таки он выбрался боком из кабины, больно стукаясь о металлические части; и здесь воздух, искристый, играющий солнцем и ветром, резанул его лицо и его легкие так, что он мгновенно ощутил столь частое теперь в нем животное счастье в каждой клеточке.
Он подал руку Тамаре, она вскочила в лодку. Она тоже была сейчас частицей воздуха и воды; широкие солнечные полосы, отраженные рекой, проходили по ее лицу. Коричнево-вишневые глаза брызгали светом, и помпон вязаной шапки, плохо пришитый, лихо подпрыгивал на ветру.
В сущности, Тамара не была не только красива, но даже и привлекательна подолгу. Обаяние ее заключалось лишь в том оживлении, которое охватывало ее временами. Тогда словно беглое солнце заглядывало в ложбину, загоравшуюся венчиками цветов. И притом не всякое оживление так красило Тамару — не радость, не изумление, не гнев, а что-то таящееся между ними, не само чувство, а его возникновение. Но вдруг юное, гордое, пленительно-открытое выражение озаряло ее всю, и, когда оно уже гасло, исчезало начисто, что-то от него все-таки оставалось в памяти другого человека.
Теперь они видели все то, мимо чего слепо проплывали ночью. Посреди бурной речной воды стоял домик бакенщика с двумя окошками и красной звездой на челе. Не только клочка суши не было вокруг, чтобы поставить ногу, но вода подмывала половицы. В десяти шагах торчал конус затопленного стога.
Попался и дом кирпичный о двух этажах — ласточкино гнездо, — волна колыхала ему крыльцо. Рядом остров — сарай с кучей навоза, белая лошадь, куры, а ступи они шаг — и уже Гаребжа!
Плывут облака по второму небу — вверху облака и внизу облака. Вода желта, синь воздух. Стоит на пути лесок — дубки. В ледоход, он принимает на себя все удары льдин: стволы в зарубках. И над ним тоже бегут дырявые облака; светлые пятна отражаются между стволами, словно тусклое солнце плывет по тысяче лежачих зеркал.
Неожиданно пошел дождь: густой, звонкий, подогреваемый сбоку солнцем, и катерок смело вошел в столб радуги. Ворота ее раскинулись на полнеба: река в дождевой пелене стала мутно-золотой, цвета летающей над овином овсяной пыли.
От дождя они схоронились под брезент и несколько минут, сблизив головы, дышали общим крепким запахом просмоленной парусины и слабым — папирос и одеколона от волос Павла. Потом солодовый запах реки властно ворвался под брезент, они откинули краешек и увидели, что радуга, которая уже было потухла, стала снова разгораться за их спиной, словно кто раздувал ее, но не ровной дугой через весь небосклон, а нежно-розовым и светло-зеленым пеньком, — на нем уместились целиком сторожка бакенщика и островерхий стог.
Павел стал расспрашивать, что она успела сделать за это время. Тамара охотно отвечала. Ей нравился и ее магнитофон и все те технические термины, которые были так темны для Павла.
— Значит, можно считать, что вы нашли свое место в жизни и будете сначала записывающей барышней, а потом записывающей дамой?
— Может быть, и так, а может быть, и нет, — загадочно ответила Тамара. — Мне это пока нравится, потому что много можно увидеть. А так только и надо жить в молодости. Но потом — и, может быть, уже скоро — я хотела бы делать другое. Я вам не говорила: я учусь заочно в институте. Если приналягу, то кончу через год. Буду учительницей, поеду на север. Я ведь там еще никогда не бывала. Или, наоборот, поеду на юг, где родина отца, найду его аул, разных своих родичей; будут меня звать не Тамара, а Тамар, стану я печь чуреки…
Павел от души смеялся.
Разговор у них шел в самых мирных тонах. Павел опять чувствовал в полной мере свое превосходство старшего, образованного, бывалого человека. Наконец просто мужчины, черт возьми!
— А что вы увидали? — спросила его Тамара.
Павел рассказал о статье, которую намерен дать в ближайших номерах своей газеты. Помимо сева, он поговорит и о культурных нуждах маленьких деревень, для которых правление колхоза с самым немудрящим клубом уже почти столичная роскошь. Да и в самом Конякине клуб — бывшая усадебная конюшня угрюмой кладки. Не оштукатурен, а только выбелен по кирпичу внутри. Вдоль стен на чурбачках доски. А середина пустая; когда привозят кино — все стоят. Председатель взваливает на плечо неширокую домашнюю скамейку и несет для индивидуального пользования; садятся с супругой.