Выбрать главу

На севере и западе облака покрылись эмалевой желтизной: заря пришла и сюда.

С крыш капала ночная испарина.

Когда прошло стадо, оказалось, что петухи и не прекращали кукарекать. Каждый двор, как по эстафете, отзывался друг другу. Ближние долго и звонко держали высокую ноту, дальние откликались верно, но глухо, как эхо повторяя позывной сигнал.

И когда уже Павла вели к молочной ферме (Гвоздев до света уехал в дальнюю бригаду), он все оглядывался на вольный деревенский простор.

— Принимал Иван Александрович колхоз, — охотно рассказывал провожатый, — поля объехать не на чем было: сбруи не было для коня. По дворам собрали кое-как. А корм подвезти уж в тот день не на чем: председатели, новый и старый, по колхозу поехали! Потеха!

— Чем же колхозников авансировали на первых порах?

— Это вы верный вопрос дали, без авансу колхозник наш никому бы не поверил тогда. Занялись коммерцией: посадили раннюю картошку, капусту. Стоял заброшенный дом, возле него сад без присмотру: яблонь двадцать, ягодные кусты — ребята обдирали зелеными. А Иван Александрович поставил туда старика, сам ночами сторожил для острастки, но все собрали, продали на пять тысяч. Так всем и сказал: это на хомуты. Смеху было! Как созреет, в лукошко — и бабку на базар. Несет выручку в платочке счетоводу. А потом владелица вернулась, молодая баба с молодым мужем: хозяйство пожалели. Вот и еще двор прибавился.

— Любят у вас Гвоздева? — спросил Павел.

Тот помедлил с ответом.

— Уважают: для колхоза он добытчик. Крепко за него держатся. И опять же не так, как другие, которым лишь бы «давай, давай!».

20

Из зимних впечатлений самым сильным для Павла в том году была районная сельскохозяйственная выставка. Почти на месяц отдавался колхозам городской клуб. Шли семинары доярок, свинарок, льноводов. По размаху, по дружескому тону все это напоминало совещание пятисотниц в эпоху первых пятилеток. Год назад прошел двадцатый съезд, глубоким лемехом взрезавший людское сознание.

В один из первых дней выставки, когда Синекаев и Павел направлялись к клубу, обгоняя их, к подъезду подошел грузовик с женщинами в полушалках. Мужики в распахнутых кудлатых тулупах обивали валенки у колонн.

— Его величество русский народ, — сказал Синекаев с силой, приостановившись. Желтые глаза его смотрели торжественно и серьезно.

Кругом было тепло, метельно. Белые жернова зимы мололи и мололи безостановочно. Ветер был какой-то беззвучный: не выл, не гудел, а ровно и глубоко дышал, как большой теленок. Все окрест стало милым и патриархальным: сахарные головы на фонарях, узкий наезженный до мраморного блеска след полозьев, снежная целина по обочине и крутящийся беззлобный пчельник.

Синекаев с наслаждением глубоко втягивал воздух.

— Хорошо выставка началась! Мы по привычке тянем на митинг, а люди — про дела: не хотят митинговать!

Когда Павел зашел к нему вечером в райком, Синекаев молча указал на стул: он вызывал Горуши, район, где работал до Сердоболя. Долго не соединяли, и Синекаев посетовал:

— А там у меня была телефонистка Татьяна. Такая девушка! Из-под земли достанет.

Наконец дали Горуши, и из мембраны ахнул девичий голосок:

— Кирилл Андреевич! Это вы?!

— Я, Танечка. Что там у вас сейчас в райкоме? Совещание? А кого можно позвать? Ну-ну, попробуй.

Его желтые глаза на сухом лицо зажигаются оживлением.

— Здорόво, здорόво! Как дела? С доярками? Правильно. А тут еще рутины полно! Был я в лузятинском колхозе. Слыхал — Лузятня? Ну вот, она и есть Лузятня! Попрошу я тебя, у нас выставка начинается, так подошли ты ко мне Миролюбова или Версотского, да, наших китов: пусть расшевелят. Очень прошу. Ну, до свидания. Поговорили, Танечка, спасибо.

Он положил трубку и несколько секунд хранил размягченный взор.

— Ох, привык я, что ли, к ним! Шесть лет… Там у меня теперь Капотов первым остался. Тоже пришел в райком мальчишкой вроде Барабанова. А Сибирякина, предисполкома, еще при мне забрали в другой район. Звонит, бывало, первое время ночью: «Кирилл Андреевич, научи, что делать. Созову людей, говорю, доказываю, и так слушают внимательно, воодушевляются, аплодируют даже, а разъедутся — и конец. Никакой отдачи». Я отвечаю: «Путь один, если хватит воли и если не хочешь быть четвертым по счету, до следующей конференции: год-два не жди ни от кого доброго слова, гни свою линию. Круто, жестко. И только тогда начнешь пожинать плоды». У меня не бывает так, чтоб отдачи не было. От одного на десять процентов, от другого на двадцать, от третьего все девяносто! А ведь тоже сначала соберешь, говоришь, а они так прямо, светло на тебя смотрят, словно хотят сказать: «Ну что ты к нам привязался? Мы хорошие парни. Район хреновый, а мы при чем?» Я не всегда действую умом. Чаще чувствами, напором. Да иначе нельзя. Это если маленький недостаток, второстепенный, к нему можно подойти спокойно, расчетливо. А тут стоит дуб. Чтоб его вырвать, нужна буря. Вот в тебе и поднимается все, аж искры из глаз! Я ведь, знаешь, Павел Владимирович, как тут начинал? Привез меня Чардынин, сидим день, два на отчетной конференции. Доклад такой, что ясно одно: дальше идти некуда. Вся область жила на государственном обеспечении. Работники сидели в тиши кабинетов, писали постановления, вырабатывали меры, а проводить их в жизнь было некому. Люди не справлялись с писанием отчетов, хотя отчеты были об ухудшении, а не об улучшении. Один секретарь райкома на бюро сказал: «Я окончательно измотался, издергался, но ничего не достиг. Дальше работать не могу». Попросился в грузчики. С 1951 по 1953 год из области ушло чуть ли не сто тысяч колхозников, уходили целыми бригадами, как цыгане откочевывали. Вот такая была обстановка. Ну, меня когда выбрали секретарем, собрал я своих завотделами, райисполкомовских чинов, закрыл двери и говорю: «У вас за три года сменилось три секретаря. А вы все сидите. Так кто же виноват, кто отвечает за положение в районе? Они, приезжие люди, или вы, коренные сердобольцы? На будущее учтите: вам на моих похоронах плясать не придется. Скорее я вас всех похороню по первому разряду с музыкой. Но больше отсиживаться за спиной секретаря вы не будете. Ясно?»