У Тамары и Павла срок их счастья определялся календарем семинара: от вторника до пятницы. Десять ночей, десять вечеров, десять утренних пробуждений и один долгий блаженный воскресный день. Целый день с восходом и закатом! Они ждали его, как праздника, и он в самом деле пришел празднично, с внезапным, отгородившим их от всего света ливнем.
— Не хватает рук, чтобы тебя обнять, — сказала Тамара после долгого молчания. — Хорошо, если б их было десять или двадцать.
За открытым окном уже час подряд продолжал лить милосердный дождь. Они могли не шептаться, как все эти ночи, опасаясь любопытных ушей хозяйки, а говорить вслух: голоса их заглушало. Все вокруг переполнялось звоном: плескалось, стукалось о стекло, барабанило по подоконнику.
Песенка с довоенной пластинки, ожив, носилась в воздухе.
По-русски она переводилась не совсем уклюже и, может быть, далеко от подлинника, но с простосердечным обаянием поэзии, которая живет иногда сама по себе, не в словах, а в сочетании звуков:
— Уже, наверно, час, — поворачиваясь на локтях к окну, сказала Тамара. — Отвернись к стенке. Закрой глаза.
— Жалко спать, — отозвался Павел.
— Теперь ты проверил, любишь ли ты меня? Помнишь, ты говорил, что когда живешь вместе — это лучшая проверка.
— Я уже давно проверил. Ну что ты вздрогнула? Боишься молнии?
— Мне все кажется, что это ракеты. Война.
— Хочешь, я встану и закрою окно?
— Нет, не надо. Дождь такой хороший!
— А сама опять дрожишь.
— Не потому. Потому что я тебя люблю, — одними губами прошептала Тамара, приникая к нему.
Дождь шипел и играл, словно из огромной небесной бутыли вылетела пробка. Воздух был холоден и проникал до самой глубины легких. Пахло влагой и зеленым листом, освобожденным от пыли. Среди тысяч городских окон их распахнутое окно плыло, как корабль, в сверкающую грозовую ночь, которая благодатно поила землю. Рты трав открывались навстречу ей, поры веток впитывали ее. Уши людей переполнялись ее свежим плеском. Шум дождя баюкал.
— Тебе хорошо сейчас?
— Тихо. Такой мир кругом. Я мог бы сказать, как Фауст: остановись, мгновение…
— Оно самое прекрасною?
— Да. И это. И перед этим. И после. Все, что с тобой…
Глаза его были уже закрыты, рука тяжелела на ее груди. Тамара не шевелилась, ее голые плечи зябли, но ситцевая рубашка, теплая от его ладони, согревала. Сердце ее тоже лежало под его ладонью и стучало тихо, чтобы не разбудить.
Падал дождь с неба: струями, нитями, каплями… Одно беспризорное тополиное семечко влетело еще днем и теперь чутко вздрагивало от малейшего дуновения, перепархивало с места на место, наивно ища пристанища, чтобы пустить корни: на столе, на стульях, на полу…
Тамара следила за ним с перехваченным горлом. Уснувший Павел дышал рядом с ней шумно, иногда посапывал; тогда она притрагивалась к его шее губами или касалась ладонью раскрытой груди, и он бессознательно отвечал на это прикосновение тем, что сам благодарно прижимался к ней на одно только мгновение — потом тело его вновь обмякало, прогнанное сновидение переставало мучить и дыхание выравнивалось.
Тамара смотрела на его сомкнутые веки, такие тяжелые сейчас, на губы, безвольно приоткрывшиеся во сне; ее вдруг потрясли узкие серебряные стрелы седины, не видные днем, на висках и затылке; захотелось обхватить его голову, тесно прижать к себе, защищая собственным телом не только от огорчений, но и от течения времени. Страстная волна самопожертвования, поднявшаяся из самой глубины ее существа, хотя она не шелохнулась, передалась спящему. Не проснувшись окончательно, он потянулся к ней тоже во внезапном порыве.
Павел снова заснул с губами у ее губ. Тамара зажмурилась: так близко придвинулось к ней его лицо; похолодевшая рука была закинута за ее шею. Они были так близки сейчас, как только могут быть близки два человеческих существа на этой бешено мчавшейся планете с ее неистощимым зарядом животворной энергии в каждом комке почвы и в каждом живом дыхании, которое да хвалит свое существование! Два тополиных семечка — они доверчиво спали на ее широкой груди, занимая ничтожно малое место во вселенной вместе со своим узким кожаным диваном, но щедро одаривали ее неистребимой верой в добро посреди всех смертоносных частиц атомной пыли. Потому что силы созидания все равно сильнее сил смерти!
…Уличный фонарь светил прямо в лицо: звезда, зажженная только для них одних.