В августе Костя занимался ремонтом школы, ходил по селам, проверяя списки и знакомясь с жизнью своих будущих учеников, подновлял инвентарь и успел даже написать приятелям в Минск, чтоб приобретали для него школьные пособия (список прилагается).
Письма были иронические, тонко приправленные вздохами («Живу у всеобуча на куличках»), но они уже не имели ничего общего с его действительной жизнью. Косте казалось неприличным сознаться, что после сорвавшейся аспирантуры он не только дышит, ест, пьет, но еще и орудует вовсю в своем Глубынь-Городке. И даже не в Глубынь-Городке (потому что отсюда Городок казался уже крупным центром, почти столицей), а просто в Братичах, деревне.
Он боялся, что минские приятели не поймут его.
А ведь у него не было здесь двух одинаковых суток! Например, одним таким прекрасным ранним осенним днем в школу пришел расстроенный бригадир колхоза Прохор Иванович Скуловец и просил помощи. Землю вот-вот начнут схватывать ночные заморозки, а в поле оставались бураки. Наверно, это было против всяких правил, но директор прервал уроки, собрал учеников в зале и рассказал о положении овощеводов.
Шли под барабан, с развернутым знаменем, и старухи — те, что оставались домовничать, — распахивали окна. Многие, наверно, думали про себя: «Красиво, счастливо будут жить наши внуки при Советской власти!»
С Василем они виделись теперь редко: между Братичами и Большанами было двадцать три километра, но ощущение студенческого коллектива, которое так поддерживало их на первых порах, не терялось, только незаметно один коллектив заменялся другим.
— Василь! Васька! — заорал однажды по-старинному Костя, когда они встретились в Городке на районном стадионе. Он толкал друга в бока, ощупывал его плечи, подтрунивал хрипловатым молодым баском:
— Ну что, философ? Все сидишь в своей большанской бочке? Не протекает?
И даже рассердился, глядя на смущенное лицо Мороза, который как-то слишком вяло реагировал на его восторг.
— Да что с тобой? Таракана за завтраком проглотил? — вспомнил он грубоватую шутку их общежития.
Тот ответил смущенно, почти не разжимая губ:
— Видишь ли… Рядом стоят мои ученики.
Тогда братицкий директор залился вишневым румянцем, досадуя на свою оплошность, и впервые назвал однокурсника по имени и отчеству, с тем оттенком уважения и серьезности, которых требовало теперь его звание.
Для интимных разговоров они отошли в сторонку. День был яркий, золотой. На стадионе блестела новая травка, которая росла, не справляясь о календаре, даже после третьего покоса. Соснин рассказывал, как ему удалось после совещания в области словчить, вырваться в Минск на один день, и зато какие пособия, какие колбы, карты и диаграммы привез он! В Большанах им и не снилось.
— А в опере был? — спросил несколько уязвленный Мороз.
Костя только отмахнулся:
— День терять, что ли? У меня же учебный год на носу!
Потом спохватился и неискренне вздохнул:
— Ох-ох-ох… Пропадаем мы тут в глуши…
Хитро глядя в сторону, они увели разговор с зыбкой почвы прошлого на сегодняшний день.
— Подожди! — прервал вдруг товарища Мороз, крепко сжимая его руку и впиваясь глазами в круг, очищенный для выступающих.
Из толпы большанских девушек в алых, голубых и зеленых цветастых платках выступила одна. Ее ноги, обутые в сапожки, легко, почти танцуя, вынесли ее на середину.
Она запела высоким смеющимся голосом, хор тотчас нагнал ее, и парни, почти не видные за девчатами, такими же рослыми, вторили густо, солидно, еле поспевая:
— У каждого человека свой талант есть, с ним и рождается, — растроганно прогудел рядом какой-то полещук в серой свитке.