Выбрать главу

— Дай бог, чтобы не последняя! — улыбается Силантьев, а сам не может оторвать взгляда от стакана с водкой. — Пей — дело обычное! Мы отвернемся, чтобы завидки не брали! — И он действительно отворачивается, продолжая шутить: — Ты, Федор, тоже отвернись! Мы тут с тобой любители!

Григорий подходит к столу, поднимает стакан, примерившись, несколько секунд думает, потом резко подносит ко рту и выливает водку одним движением.

— По-нашему! — одобрительно крякает Никита Федорович. — Теперь — гранату!

Хрустит лук. Здоровенные куски отхватывает Григорий от краюхи и даже не морщится. В былые времена от гранаты у него только злость просыпалась, от бомбы — вторая злость, а от двух бомб — веселел и, съев чугунок супа, подумывал о том, чтобы к двум бомбам приложить гранату — вот это бы рвануло! И частенько прикладывал, хотя сильно пьяным не бывал никогда.

Проглотив остатний кусок краюхи и крепко вытерев засаднившие от горчицы и перца губы, он садится за стол, пододвигает тарелку и набрасывается на щи решительно и зло и так аппетитно, что Никита Федорович от удовольствия сладко зажмуривается.

— Ешь на здоровье, Григорьевич! — ласково говорит он.

Бригадир Григорий Семенов ест щи, а в бараке настраивается такая обстановка, какая бывает в семье, где сидит за столом единственный баловень — сын, который бегал, гулял целый день и теперь, на диво родителям, ест все, что дают. Сидят они и любуются на сынка.

Так же любуются и так же довольны бригадиром лесозаготовители: замерз человек, умаялся до смерти, пробираясь ночью через Обь, тонул раз десять, а вот — возьми его за рубль двадцать! — весело улыбается, ест за четверых, так уписывает, что даже завидки берут. На щеках румянец, губы, стянутые в иные времена резинкой, сейчас распустились, уши ярче мака горят, просвечивают, как лепестки.

Сурова, жестока к людям нарымская холодная земля! Неласкова она к сынам своим, редко дарит солнцем, теплом, ароматом цветов и сластью ягод; порой так гневно, так зло глянет на сыновей своих, что не матерью кажется, а злой мачехой. Не балует земля нарымская детей ни лаской, ни словом нежным и добрым, не лелеет их в материнских объятиях, как иные, теплые края. В холоде, в суровости воспитывает сынов нарымская земля, оттого и вырастают они под стать ей — суровые, на скорую ласку неохочие, на улыбки скупые, на нежное слово неторопливые!..

Никто и не подумает из людей Глухой Мяты расспрашивать бригадира, как шел ночной тайгой, как тонул в Оби, как завязал в наледи неприметной речушки Кедровки. Сами знают, как бывает в таких случаях, как трудно человеку. Даже Виктор и Борис — молодые парни — не испытывают любопытства к тому, что лежит в памяти бригадира о весенней потеплевшей тайге.

Григория Семенова тоже не томит желание рассказать лесозаготовителям о своих приключениях — что было, то было, а чего не было, того не было. Главное, что все позади — Кедровка, Обь, еще три речушки, да мало ли еще что!..

— Отходит! Вот погляди-ка ты на него! — говорит Никита Федорович, и вместо глаз у него щелочки: так доволен за бригадира, что щурится котом, того и гляди замурлыкает. Самодовольно, важно ведет себя Никита Федорович, и не без оснований: он, а не кто другой, приготовил бригадиру гранату, он сам сберег для него четушку водки, а Дарью вчера надоумил сготовить чистое сухое белье, сменные штаны. Потому так и ведет себя Никита Федорович — заглавным, наиважнейшим человеком. Когда в тарелке обнажается дно, прикрикивает на Дарью:

— Не стой! Тащи еще!.. Тебе, поди, мало, Григорьевич!

— Не откажусь! — улыбается бригадир, вынимая ложку из тарелки, чтобы не мешала Дарье долить. — Проголодался!

— Это, как говорится, правильно!

Любуются лесозаготовители на Григория Семенова, радуются, что полегчало человеку. Федор Титов морщит губы, причмокивает, словно помогает бригадиру глотать большие куски мяса. И даже Георгий Раков ведет себя необычно — нет на лице надменности, глядит на бригадира, не задирая небритый, похожий на кончик башмака подбородок; Виктор Гав и Борис Бережков точно забыли о книгах, сидят как в театре, вертят головами, чтобы не пропустить ничего интересного.

— Кажется, хватит! — сытым голосом произносит Григорий и отваливается от тарелки, от стола. Лицо у него красное, как перезревший помидор, а от сытости и водки замаслился, подобрел, словно умылся благодушием. В уме, наверное, шибко радуется бригадир Семенов, что вернулся в Глухую Мяту, что на лавке лежат две бобины, вкладыши, баббит и другие ценности.

— Георгий, сообщи цифры! — просит он Ракова и по привычке хлопает себя по карманам — ищет зеленый, перетянутый резинкой блокнот. А его нет — остался в мокром пиджаке.

— Дарья! Принеси! — строжает Никита Федорович Борщев.

Дарья опрометью бросается в другую комнату, незамедлительно приносит блокнот, хотя нельзя назвать блокнотом то, что видят в ее руках лесозаготовители, — пожухла бумага, размокла, корочки свернулись лепестками, и грязные струйки текут на стол из разбухших страниц.

— Пропал блокнот! — досадливо восклицает бригадир. И действительно, превратился в труху блокнот бригадира, не годится он теперь для записей, а когда Григорий развертывает его, то убеждается, что и прочесть-то ничего нельзя: размыла то ли обская, то ли кедровская вода синие чернила, которыми вел записи Григорий Семенов и даже в секрете от товарищей писал кратенький дневник Глухой Мяты… Многое записано в блокноте: пьянка Федора Титова, невыход его на работу на второй день, рассказы Силантьева о прежней привольной жизни и многое другое. И о Дарье Скороход есть записи в блокноте.

— Пропал блокнот! Это уж махни рукой! — соглашается с Григорием Никита Федорович. — Надо другой!

Пожалуй, он прав! Другой блокнот нужен! Поднимает голову бригадир Григорий Семенов, оглядывает товарищей, видит их улыбки, их радость за него и соглашается в душе, что стоит завести другой блокнот.

— Заведем другой! — твердо решает бригадир Семенов. — У меня припасен!

Он достает из чемоданчика запасной блокнот, с хрустом раздвигает страницы, нацеливается карандашом на Георгия Ракова.

— Сколько заштабелевано?

— Пятьсот шестьдесят шесть.

Приготовившийся уж было клюнуть бумагу графит замирает на лету, останавливается; недоверчиво округлив рот, бригадир повторяет цифру, названную Раковым:

— Пятьсот шестьдесят шесть! Не может быть!

— Не врем же! — отвечает Раков, обращаясь к товарищам. — Не врем, бригадир!

Мелко помаргивает ресничками Никита Федорович, хранит на лице важность, значительность — не врут, не обманывают они; надувает резиновые щеки Михаил Силантьев, катает смешинку в полных губах с довольным видом — нет, не обманывают они бригадира; честно, откровенно глядит длиннолицый Удочкин — мы правду говорим, товарищ бригадир; нет сомнения и у парней-десятиклассников — правда это, Григорий Григорьевич; и только трудно понять, что думает механик Изюмин, — отгородился книгой от бригадира и лесозаготовителей.

— Ясно! — говорит Григорий Григорьевич и ставит прямые, непреклонные цифры в блокноте. Стоило, очень даже стоило, оказывается, заводить новый блокнот!

— Трелевка на завтра есть?

— Кубометров пятьдесят.

— Хватит! Ну, ребята, скажу прямо, я точно именинник! Теперь уверен — выберем Глухую Мяту!

— Теперь должны бы! — соглашается Никита Федорович. — Дарья, убирай со стола!

Совсем хорошо сейчас Григорию Семенову. От сытной еды, от огромного стакана водки, от внимания товарищей и оттого, что споро шли дела в его отсутствие, он испытывает душевную размягченность, даже нежность к людям Глухой Мяты, и поэтому он думает о них ласково, добрыми словами, которые не произносит. Не нужно лесозаготовителям ласковых слов; взгляда, полуулыбки достаточно, чтобы понять бригадира.

— Да, Федор, тебя ведь поздравить надо! — вспоминает вдруг Семенов.

— С чем, Григорий Григорьевич? — вытягивает к нему шею Федор.