Выбрать главу

С делом Дегаев управился скоро, успешно, мог хоть завтра восвояси. Но уж очень ему хорошо и гулялось и мечталось в Архангельске, и все-то он ждал чего-то внезапного, светлого, наперед чему-то радуясь и улыбаясь.

Словом, в Архангельске он был готов к “встрече с нею”. И встретил: невысокую, круглую, со свежими припухлыми губками, а под светлыми глазками тоже припухлости, те, что придают милую заспанность. Люба. Любовь. А дома, в семье – чиновничьей, бедной, без претензий, – звали ее Белышом, такая она была белокуренькая, такая беложавая.

Сергей Петрович как-то сразу утвердился в мысли, что Белыш будет ему спасением. От чего и от кого спасет его эта кругленькая блондиночка, он не знал, да и знать, кажется, не хотел, а знал только, что она его суженая. Он повторял мысленно “суженая”, его трогало старинное, наивное, провинциальное слово.

Сергей Петрович посватался и получил согласие. В Петербург ему теперь решительно не хотелось. Добро бы только домашние заботы, но ведь и подпольные кружки, и прокламации, а главное – ожиданье тюремной кареты. Вот эти-то обстоятельства он скрыл от Белыша, утайка омрачала его радость, он чувствовал себя “несколько непорядочным”. И, отправляясь домой, в Петербург, глубиною души настраивался: отойду в сторону, довольно, хватит, “все, что мог, ты уже совершил”, есть простые радости, и каждый вправе отведать их.

Володя поразил Дегаева: так сильно переменился, такой у него был жалкий, беспомощный взгляд. Володя сказал, что сам себе напоминает муху, попавшую всеми лапками на клейкую бумагу. Он чуть не плакал. Его “служба” была обидной, унизительной. У Судейкина, конечно, ничего не удавалось выудить. Володя отплачивал той же монетой. Инспектор и контршпион дулись друг на друга. Их отношения близились к концу. Каково-то придется Володе?

Дегаев не без стыда и удивления поймал себя на том, что почти не сострадает Володьке. Напротив, лишь раздражается, досадует, как помехе медовому месяцу. А тут еще вечная нехватка денег у маменьки, Лизины сетования: “Я не могу прилично одеться!” Изволите знать, чуть не последняя замарашка носит ныне поверх перчаток браслеты. Черт подери, браслеты! Вот у Любови-то Николаевны, у Белыша, никаких браслетов, однако счастлива.

В доме на Песках молодую приняли ласково. Не потому, верно, что она всех очаровала, но потому, что она была Сереженькиной женой, а Сергея в семье лелеяли и почему-то чуточку побаивались.

Впрочем, Белышу было бы хорошо и без родственного радушия. Ах, как она любила мужа! Она была ненасытна, она желала его, мурлыча, выстанывая голубицей, и это ему льстило, он открыл в себе бездну чувственности.

Он тосковал по Архангельску, жалел, что не обосновался у Двины, в одном из рубленых, вольно стоящих домов с травянистыми двориками и сараями. Он тосковал по Архангельску, ибо подпольный Петербург, как и следовало ожидать, не давал ему отъединиться. Он все-таки не мог бросить Володьку на произвол судьбы. А судьба эта приняла облик атлетического инспектора тайной полиции с нагловатыми, веселыми, умными глазами.

Вот так это все связалось, спуталось. Немного в общем-то протекло времени, а что ж теперь? Нет на Песках ни Володьки, ни маменьки, нет Белыша. Одна Лизонька. Он обещался навестить ее тотчас. И не может, не хочет “посетить тот уголок”. Откладывает со дня на день. Странная штука… Сантименты? Усталость от пережитого в Одессе?

Однако никто из нелегальных, никто из тех, с кем он уже виделся в Петербурге, не замечал в нем апатии. Он действовал исподволь, осторожно, неуклонно. Он теперь крупная сила, представитель центра. Центра, которого, в сущности, нет и который ему предстоит воссоздать.

2

Лиза училась в консерватории, в том большом казенном здании, что высилось строго, но не угрюмо, в празднично-гулкой Театральной улице.

Класс фортепьянного отдела она посещала скорее по привычке, нежели по страстной привязанности. Как и многих ее товарок, Лизу прельщали зал Дворянского собрания и Венская кофейня поблизости от Дворянского собрания, на Михайловской.

Господи, что за удовольствие торопиться в концерт! Михайловская полна серьезно-нарядной публикой. Летучий снег, летучие огни, говор, электрическая атмосфера предвкушения. И наконец, трепет, шепот и теснота, когда из подъезда “Европейской” гостиницы появляется человек в огромной шубе, с огромной тростью. Он движется как броненосец. Ни на кого не глядя, роняет: “Нельзя, никак не могу!” Толпа за ним смыкается, за ним, вокруг него шелест: “Антон Григорич, бога ради, одно место…”

И Лиза в этой толпе, у нее есть билет, но она протискивается к Рубинштейну, чтоб еще и еще взглянуть на это крупное, отличной лепки лицо, на эти опущенные глаза, прикрытые нависшими наискось веками. И, взглянув, с зашедшимся сердцем – скорее в залу, где малина кресел, и золото люстр, и этот шорох, и уже стихающий рокот. И, “забыв все”, слушать игру Рубинштейна. “Исключительная фразировка!” Правда, случается “некоторая нечистота”, но зато ураганная сила, гениальная проникновенность.