— Добрая ты.
От Пронькиной похвалы побледневшее лицо ее расплылось в улыбке, а глаза стали необычайно теплы, ласковы.
— Останусь ночевать, не прогонишь?
— Нет. Иди ложись вот тут, — и указала на разостланную в углу отцову постель.
Оправляя одеяло, она стояла на коленях. Он повалился нарочно мимо подушки. Палашка одной рукой подняла ему голову, другой подсунула подушку и хотела встать, но у ней подломились ноги: она качнулась и упала к нему на грудь. Он крепко обхватил ее плечи и жадно припал к мягкой, податливой шее.
— Не оммани, — дохнула она жарко в ухо.
— Не обману… постольку, поскольку ты зрелая.
Палашка не дослушала его до конца, не поняла его хитрости; с отяжелевшей головой, с распущенными волосами она стояла над ним на коленях и жадными, большими глазами смотрела ему в лицо. Потом, тихо застонав, придавила его грудью, отыскала губами колючую, небритую щеку и судорожно прижалась.
С печки несся густой, с присвистом храп Никодима. На столе тускло горела позабытая лампа…
Глава IX
В бурю деревья стонут…
— Ты, сатана, пошевеливайся… вот стукну поленом, побойчее забегаешь, а то и помрешь навовсе, — гудел могучей октавой Филипп, ворочаясь, как медведь, у груды сухостойных тюлек.
— Я те стукну, — огрызался Кузьма тонким, жиденьким голоском, едва поспевая за своим собратом. — Таскай не по две, а по три штуки, тогда успеем…
И Филипп послушался: брал в охапку по три тюльки зараз и, перелезая сугроб, тащил к знойке, которую выкладывал Кузьма старательно. Оба торопились, подгоняемые поздним временем и завывающим холодным сквознячком.
С того дня, как случилась у них беда с углем, они стали поосторожнее, заботливее — утром вставали рано, позже обычного уходили в землянку на ночь… Каждый день закладывали по четыре знойки, столько же раскрывали готовых, выполняя свои обязательства. Последняя — пятая — знойка давалась им с превеликим трудом: слабосильный кашлюн Кузьма уже едва шевелился, тюлька то и дело вырывалась из рук, а Филипп, посматривая на него хмуро, подбадривал:
— Э, слышь: с каждой пятой знойки святые угодники сорок грехов сбрасывают. Стоит потрудиться недельку-другую — тебя, сатану, непременно в рай примут.
— Куда там! — не веря, усмехался Кузьма. — От нас с тобой и святые-то все разбегутся… Что? — сердито закричал он. — Опять начал по две таскать? Ах, в рот те дышло!..
— И рад бы я, да рука мешает, — гудела Филиппова октава. Он с досадой и сожалением поглядывал на свою кисть, изуродованную когда-то в кузнице.
Действительно, она мешала: будь здоровы обе, он мог бы носить по четыре тюльки зараз. Но сегодня, не в пример прошлым дням, дело подвигалось туго: с раннего утра обоим что-то недужилось; кроме того, и сумерки пришли раньше обычного — завыл ветер, навалившийся вдруг с полночной стороны, начал сеять сухой, беспокойно вьющийся снег, — так и не кончив знойки, они решили отложить на завтра.
Зажмуренными глазами приглядывался Кузьма к мутному небу, принюхивался к холодному ветру, слушал нарастающий шум лесов. По верным приметам он угадывал, что к ночи придет «непогода-матушка».
К вечеру разгулялась метель, Филипп зачавкал, застонал от ломоты в суставах и в пояснице… Часом позже он вылез из землянки за дровами, — и пришлось долго раскапывать руками сугроб, под которым очутилась поленница. С большой охапкой дров спустился в свою нору и несколько раз пытался поплотнее притворить дверь: в притвор уже успело надуть снегу.
— Эк-ка-а, — вздохнул он, почуяв, как тихо в землянке. — И несет, и несе-ет! Не дай бог, кого захватит такая в дороге. Беда-а!.. У тебя знойки хорошо ли прикрыты?.. Не раздуло бы, погляди поди. Я затоплю пока.
Нахлобучив шапку, Кузьма выполз за дверь. Осмотрел крыши зноек, под которыми неслышно тлели дрова, закрытые патьёй, соломой и снегом; похватал рукой кудрявую струйку дыма и, убедившись, что все знойки окутаны надежно, отошел на пустырь. Он поднял голову, старчески приоткрыв рот, и снова прислушался к буре. Вверху качались и выли сосны, словно кипело небо, с горних высот срывался тучами снег. Старику залепило глаза, целый сугроб обрушился на голову, плечи и посыпался за воротник шубы. Кузьма уполз обратно, дивясь могучей воле ветров и слабости человеческой…
— Их-и-и, разгулялась бурюшка! — Он долго рылся в зарослях памяти и, обшарив все, что сгодилось на этот случай, безнадежно махнул рукой: — И не помню такой… не было, не было… Беда человеку, кой в дороге… Филипп, лес-то стонет, слыхал?
Затопили печку, поставили кипятить чайник со снегом и молча думали каждый о своем… Кузьме хотелось, чтобы Филипп еще принес охапочку дров, а то за ночь выстынет землянка и к утру скопится стужа. Но Филипп едва ли пойдет сам — пожалуй, его пошлет, а ему уже трудно подняться с места. Присел он у печки на соломе и глядит, как жарко горит смолье.