И Эвдокия почувствовала на своей щеке, чуть ниже скулы, резкий, жгучий холод. Как будто это её кожи коснулся расплавленный металл. Она ахнула и инстинктивно отшатнулась, проводя рукой по лицу, но кожа была сухой и целой, лишь память о боли медленно угасала, оставляя после себя призрачное, но отчётливое ощущение прикосновения.
— Ты делишь себя на части, будто ломаешь кости, — раздался его голос, и теперь он звучал со всех сторон, обволакивая её со всех сторон. — Но кости всё равно хранят имя. Моё имя.
Она не могла больше это терпеть. Собрав остатки воли в кулак, она выпрямилась во весь рост, подняла руку, стараясь не смотреть на свои искажённые, говорящие копии, и начала бормотать знакомые, древние слова. Заклинание защиты, старое, как скалы вокруг её родового гнезда, заговор, который должен был оградить её от любой тьмы. Но вместо чистой, ясной силы из её губ вырвался клуб чёрного, едкого дыма, запах серы и тления. Дым застлал ей глаза, запер дыхание, вызывая спазм в горле. И зеркала тут же подхватили её слова, повторили их — но наизнанку, искажая интонации, меняя ударения, превращая защиту в нечто уродливое, зловещее и опасное.
— Прими, — зашептали отражения хором, и их голоса слились в один навязчивый, монотонный гул, давящий на сознание. — Иначе исчезнешь. Сотрёшься. Станешь пылью между стёкол. Ничто не будет помнить твоего имени.
Настоящая Эвдокия, та, что стояла в центре этого безумия, сжала кулаки так, что ногти впились в ладони, вызывая острую, ясную боль. Эта боль стала её якорем, единственной точкой опоры в рушащейся реальности.
— Исчезнуть... — её собственный голос наконец прорвался сквозь немоту, хриплый, сдавленный, но наполненный железной решимостью. — Исчезнуть — лучше, чем принадлежать. Лучше, чем стать твоей игрушкой.
Это была искра, упавшая в бочку с порохом. Все зеркала разом, изнутри, пронзила тонкая, звенящая трещина. Они не разлетелись на осколки — они будто сжались, сморщились от боли, их поверхности покрылись паутиной трещин. И из этих трещин, с противным, нарастающим гулом, хлынул рой. Тучи комаров, чёрных, блестящих, заполнивших пространство мерзким, оглушительным жужжанием. Они кружили перед её лицом, садились на кожу, впивались в неё невидимыми жалами, и каждый укус был крошечным уколом чужой воли, попыткой проникнуть внутрь.
Азраил наблюдал за этим, его багровые глаза пылали теперь ярче, светясь почти ослепительно. Но он не остановил её. Он медленно растворялся, как тень на восходе, его силуэт таял в воздухе, становясь прозрачным. Лишь на том зеркале, что было прямо перед ней, остался чёткий, тёмный отпечаток его ладони — будто выжженный кислотой, источающий лёгкий, зловонный дымок.
Перед тем как тьма поглотила её сознание, Эвдокия успела мельком увидеть одно из отражений. Ту Эву, холодную и жестокую версию себя. Оно не треснуло вместе с остальными. Оно стояло недвижимо, глядя на неё, и губы на этом лице растянулись в медленной, осмысленной, леденящей душу улыбке. А затем это отражение, глядя ей прямо в глаза, медленно и отчётливо подмигнуло.
***
Очнулась она от резкого, леденящего спазма в запястье, заставившего её вздрогнуть и сесть. Не в кровати, а в кресле у камина, где и заснула, пытаясь читать старый, скучный трактат о духах крови. Серый, безрадостный свет утра пробивался сквозь щели в тяжёлых шторах. В камине тлели последние угольки, наполняя комнату терпким запахом пепла и остывшего металла.
Всё было на своих местах. Книги, разбросанные на столе в творческом беспорядке. Плед, сползший на пол. Её собственное тёмное платье, смятое после беспокойной ночи. Всё, кроме зеркала в массивной, резной раме, что висело напротив кресла.
Она подняла голову, откинув со лба выбившуюся прядь волос, и сердце её на мгновение замерло, пропустив удар. На идеально чистом, отполированном стекле, на уровне её роста, был тот самый отпечаток. Чёрный, как будто кто-то приложил ладонь, испачканную сажей и засохшей кровью. Он не был влажным, не стирался и не блестел. Он был частью стекла, отныне вписанным в его структуру.