И Катя понимала, что скоро — очень скоро — она перестанет бояться этого звука. Как перестал бояться Сергей. Как не боялась Маруся. Потому что страх — это реакция живого, чужого организма на угрозу. А когда ты становишься частью Гнезда, когда твои корни сплетаются с другими корнями в сырой, вечной темноте, бояться нечего. Остается только ждать, расти и тихо шелестеть в такт бесконечному, всепоглощающему мраку.
Первой сдалась тишина. Ее проглотил скрежет. Он шел не снизу, а отовсюду — из стен, из потолка, из самой древесины, будто дом медленно перетирал свои кости. Катя затыкала уши, пела колыбельные, которые Маруся больше не слушала, но звук просачивался сквозь кожу, вибрировал в костях. Это был зов. И он был вежливым, настойчивым, как стук в дверь, который нельзя игнорировать вечно.
Маруся перестала есть обычную еду. Она собирала грибы. Не те, что росли в лесу, а бледные, кожистые, с прожилками, как у старых карт, которые пробивались теперь в самых неожиданных местах: в углу под диваном, на подоконнике, из щели в половице. Она срывала их и жевала медленно, с благоговением, а ее глаза становились мутными, будто затягивались пленкой влажной земли.
— Они сладкие, — говорила она Кате, протягивая ей вонючий, упругий комочек. — Попробуй. Тогда услышишь, что он говорит.
«Он» — это был дом. Или то, что жило в нем. Сергей.
Катя отказывалась. Она еще цеплялась за форму прежней жизни, как за ритуал: мыла посуду, стирала, пыталась читать. Но страницы книги отсырели и покрылись легким, бархатистым налетом плесени, складывавшейся в те же узоры, что рисовала Маруся. Она швырнула книгу в стену. На обоях осталась влажная вмятина, и из нее немедленно потянулись вниз темные прожилки. Дом залечивал рану. Или отмечал ее.
Она решила бежать. Не ради себя — ради Маруси. Девочка была уже почти не девочкой, а каким-то побегом, ростком этого места. Катя собрала рюкзак: вода, сухари, нож. Нож Сергея. Он был холодным и чужим.
— Мы уходим, — сказала она, пытаясь вложить в голос стальную струну, которой уже не было.
Маруся сидела на полу, обводя ладонью контур своего «гнезда» на полу.
— Мы уже дома, — ответила она.
— Нет! — крикнула Катя и схватила дочь за руку. Кожа на запястье была странно прохладной и шершавой, как кора молодого дерева.
Она потащила ее к двери. Дверь не открывалась. Не заело — ее словно вростили в косяк. Дерево налилось, распухло, срослось. Катя ударила по нему ножом. Из щели брызнула мутная, пахучая жидкость — не сок, а что-то гуще, с примесью темной трухи. И дом вздохнул. Глубокий, протяжный стон прошел по всем стенам, и с потолка осыпалась штукатурка, обнажая черные, влажные балки, опутанные чем-то вроде жилистых корней. Они пульсировали.
Сквозь стон Катя услышала смех. Тонкий, старческий, шелестящий. Он доносился из угла, где стояла тумбочка. Тумбочка теперь тоже была покрыта грибами, как коростой.
«Не уйдешь, родная, — проскрипел голос. — Корни уже глубоко. Ты же чувствуешь?»
Катя обернулась. В углу, в тени, сидела Старушка. Настоящая. Ее платье было сшито из заплесневелой мешковины и опавших листьев. Волосы — седые, спутанные гифы грибницы. Лицо… Лица не было. Там, где должны быть глаза, нос, рот, росли мелкие, бледные поганки, а сквозь щели проглядывала темная, движущаяся труха. Она вязала. Спицами из заточенных птичьих костей. Вязла что-то длинное, бесконечное, из тонких, прочных нитей паутины и мицелия.
— Он ждет тебя, — сказала Старушка, поворачивая к Кате свою безликую голову. — Муженек-то. Скучает. Там, внизу, тепло и сыро. И не нужно дышать. Нужно только расти.
Маруся вырвала руку и подошла к старухе, пристроилась у ее ног, как котенок. Та погладила ее волосы костяной спицей, и в них тут же запуталась серебристая нить паутины.
Бежать некуда. Все выходы были живыми стенами этого чрева. Катя смотрела на нож в своей руке. И поняла. Она не сможет ударить в эту стену из плоти и дерева. Но есть другой способ. Последний. Не для побега, а для отказа.
Она поднесла лезвие к своему запястью. Не чтобы умереть. Чтобы перерезать корни. Ту невидимую нить, что уже связывала ее с этим местом. Чтобы ее кровь, человеческая, теплая, осквернила этот мертвый порядок.
Старушка зашевелилась.
— Не порть, — зашипела она. — Не порть ткань. Она вся связана.
Но было поздно. Лезвие блеснуло.