— Это правильно, — кивнул сомнительный лейтенант, — и пригласите ключевых командиров. Практика показывает, что это позволяет многое сделать проще, быстрее и с меньшим количеством недоразумений.
Да, организация капитуляции возложена именно на него. Сдать следует все автоматическое оружие, а один карабин из десяти следует оставить. Да, были случаи, когда на решивших закончить боевые действия нападали небольшие группы сумасшедших фанатиков. Что? Нет, не опасаемся. И не видим большой беды в том, что кто-то уйдет домой. Да, без винтовки. Только учтите, что дома нечего есть, а кто будет скрываться, не получит продовольственную карточку… Нет, меня сложно обвинить в предательстве, потому что моя семья живет в России двести пятьдесят лет, а Германия для меня совершенно чужая страна. В Сибирь? Не знаю. Может быть кто-то, со временем. Сейчас слишком много работы здесь, транспорт уничтожен, начинается голод, и если не наладить хозяйство, скоро начнется голодный мор. Не бойтесь Сибири. Мы оба оттуда родом и, честное слово, очень хотим домой. Выданный вам пропуск действителен, только если вы идете в правильном направлении, отмечаясь на всех контрольных пунктах… Что? Просите оставить пулемет до прибытия к месту назначения? Ладно, в виде исключения. Как фамилия? Эйдеманн? Так и запишем. Что? Нет, американцы не высадились, и лучше не рассчитывать, что высадятся.
Оберст отправил офицеров к солдатам, знаком попросив русского задержаться. Он безошибочно определил в нем настоящего специалиста по части организации и приема капитуляций, причем, похоже, специалиста высококлассного. С таким разговор может и получиться. Вполне.
— Скажите, — что произошло? Если не секрет, конечно.
— Какой там секрет. Восстание в Словакии, восстание в Праге. И ваши коллеги, вместо того, чтобы вести себя благоразумно, и сдаться, пока просят по-хорошему, пытаются его подавить. Никак не возьму в толк: на что рассчитывают? Обозлят моравов, и они наши танки на руках донесут… Зачем им лишние грехи? Все никак не навоюются…
Через открытый фронт бесконечно, сменяя друг друга, двигались грузовики, самоходные установки, танки и снова грузовики. И любому, имеющему глаза, было видно, что именно будет завтра с ребятами Шернера, сколько они продержатся против Пятой Гвардейской, и как поступят с ними те самые чехи с моравами в приступе праведного гнева, внезапно вспыхнувшего на почве столь же неожиданного свободолюбия. Они, понятно, известные вояки, но человек у себя дома при желании может перекрыть супостату практически все снабжение, и тогда он много не навоюет. Пожалуй, что и никто не уцелеет.
— Не-е, ты не говори, совсем другой немец пошел. Понятливый. Одно удовольствие с таким. Ты ему, мол, — хенде хох, битте, — а он со всем удовольствием. Никакого, значит, спору. Так-то воевать можно. Не-ет, что ты мне ни говори, а конец скоро. По всему видать. Такое прям счастье начнется, аж… Аж прям слов не хватает. Все по-другому будет!
— Это с какого такого перепугу?
— А как жа? Ведь такую войну отломали. Заслужили, значит, достойны. Все колхозы отменют, по-людски заживем!
— И где же это ты, Пыхов, таких вредных антисоветских речей наслушался? С чего ты это все вообще взял, в свою глупую голову?
— Все говорят!
— А ты, Пыхов, — того. Как ты есть настоящий патриот советьской родины, то должен враждебные слухи пресекать. Разъяснять всю враждебную и клеветническую сущность этих, как его… злостных наветов на родной колхозный строй. А того лучше, — послюни химический карандаш, да и запиши имена и фамилия болтунов для особого отдела. А ты чего? Сам враз поддаешься на вражескую агитацию… Ну? Чего замолк-то? В портки навалил? То-то. Это тебе не в атаку ходить, либо, к примеру, под бомбежкой сидеть. Чего не радуисся-то? Вот те и весь сказ, Пыхов. Хоть ты три войны отломай, хоть скирду из фрицев сложи, а скажут тебе пару правильных слов, — и дело сделано. Такое ж самое ярмо наденут, что и до войны, тока потежельше, потому — все поломано и разорено, и работать, окромя тебя, Пыхов, некому. Понял? Это значит, что ты и будешь, света белого не видючи.
— Вот мутный ты мужик, Федор. Злой. Вот ты скажи — сам не радуисся, что войне, по всему, каюк скоро?
Да нет, почему? — Федор Хренов чуть приподнял голову, и руки его, сноровисто ломавшие хворост, чуть замедлили работу. — Радуюсь, конешно. Надоела война эта хуже… довольно-таки порядочно, короче. Нутро поет, что уцелел вроде. А головой понимаю, — зря радуюсь. Тут немец в тебя стреляет, — ты в него, оно и ничего, по-честному. А там тебя бригадир в три погибели гнет, а ты и пикнуть не моги… Домой приеду — так жена, поди, в старуху превратилась, тело жидкое, и глядеть не захочешь, все, опять-таки, поломано. А главное винтовки нет. Ни стрельнуть кого, ни слова поперек сказать, ни уехать куда. Вот помяни мое слово, — которые из деревень, только и будут, что самогонку жрать. Зальются ею. От общей безнадежности жизни. Это когда и так все кругом хреново, и, главное, ничего хорошего и ждать-то нечего. Не-е, я попрошусь на службе меня оставить. В Германии за немцем приглядывать, чтоб не озоровал. У меня-то не забалуют.