Я прилег на низенькую тахту. Тишина! О какая жуткая тишина в этой комнате…
Прости меня, прошу, прости. Успокойся, выслушай спокойно и, если не поверишь, тогда плачь. Умоляю, прости, что и другим даю заглянуть в твою душу, но я столько пережил, так устал от одиночества, от леденящего одиночества, пустынного, колючего одиночества… Кто только выдумал это слово… Прости, на коленях прошу. Пусть все знают, что и я был полон радости, восторга, помешан, пусть все знают, что ты даровала мне эту радость, сама того не ведая, моя глупышка, сама не желая того! (Не бойся — этого я никому не скажу.) Ты сама не понимала, что писала мне. И сейчас не понимаешь, что написала. Хоть ты поверь (почему-то всем кажется, что я рожден под счастливой звездой!), хоть ты поверь — говорю тебе откровенно: за всю мою жизнь у меня одна эта минута и была светлой… Боюсь сказать — счастливой, боюсь сглазить, боюсь — как бы написанное тобой не оказалось обманом:
«Случалось ли тебе поймать на удочку маленькую рыбешку? А потом, продернув ей в жабры прутик, опустить снова в речку, давая подышать еще немного, пока ты продолжаешь сидеть и удить? Приглядывался ли ты к ней? То достанет ее вода, то — нет. Вот и я теперь так. Мучительно больно от «прутика», трудно дышать. Трудно, и все же дышу, когда достает вода. И куда ни гляну, все такие же рыбки мерещатся. Не говори, что есть какая-нибудь разница между нами! Я так люблю тебя… Так люблю… Так люблю… 1973 год, 12 апреля».
Какая тишина…
Стоит мне прилечь, как мама тотчас присаживается у моих ног. Редкая у нее память. Наизусть помнит все, чему выучилась за несколько лет в гимназии (два-три года училась — рано осиротела, и пришлось содержать семью). Свет не включен, в комнате сумеречно и как-то тревожно. Мама тоже не находит себе места. Знаю, она сейчас затянет свою песенку. Она всегда поет ее. Первую песню, которую я от нее слышал. И помню, увидел на глазах у нее слезы. Я был совсем мал, и слезы мамы не тронули меня тогда. А сейчас при виде ее слез вся душа переворачивается, сердце сжимается от боли. У мамы чуть приметно подрагивает подбородок:
— Хватит, сколько можно! Знаешь ведь, не выношу эту песню, — ворчу я как можно деликатней. Повышать голос нельзя, тогда она действительно заплачет. Не помню, чтобы я позволял себе кричать на нее… (Хотя нет, помню, был единственный случай, но… но — не помню…)
— Почему не выносишь, сынок?
— Перестань, что ты переживаешь…
— А ты не вынуждай.
— Что ж, привести в дом какую-нибудь дрянь и нарушить наш покой?!
— А ты подумай, что будет с тобой без меня. Не вечно жить матери. Кто за тобой присмотрит? На кого надеешься?
— Ни на кого.
— Тогда женись, пока не поздно.
Это единственная причина наших ссор.
И я глупо, бестактно пошутил:
— Ладно, приведу такую, чтобы всех вас за волосы таскала!
— Как знаешь, сынок.
— Дай же поспать, видишь, устал!
— Спи, сынок, спи…
— Иди поцелую! Что ты из-за каждого пустяка обижаешься? Я правда устал и правда хочу спать.
Никто на свете не целует так сладко, не ласкает так нежно, как моя мама! Какими мягкими становятся ее иссохшие, огрубевшие от работы пальцы! Какими бы холодными ни были, теплеют, лаская меня.
Гнетущая тишина. И духота. Оставаться в комнате нет сил. Пойду прогуляюсь.
Мама стоит в дверях.
— Не возвращайся очень поздно, сынок.
— Хорошо, мам. Если запоздаю, не жди, ложись спать.
— Знаешь ведь, не усну, пока не вернешься.
— Ладно, рано вернусь.
— Будь осторожен!
Я запер дверь…
Звон обручального кольца вывел меня из задумчивости: соскочив с пальца, оно безудержно катилось по ступенькам. Пока я добежал до нижней площадки, огромная крыса набросилась на блестящий предмет, схватила его зубами и метнулась к дыре в углу. И дожидалась там, пока я сбегу вниз. Потом глянула на меня злорадно и скрылась из глаз…