Выбрать главу
Можно не слушать народных сказаний, Не верить газетным столбцам. Но я это видел. Своими глазами. Понимаете? Видел. Сам. Вот тут дорога. А там вон - взгорье. Меж ними вот этак ров. Из этого рва поднимается горе, Горе без берегов. Нет! Об этом нельзя словами Тут надо рыдать! Рыдать! Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме, Заржавленной, как руда. Кто эти люди? Бойцы? Нисколько! Может быть, партизаны? Нет. Вот лежит лопоухий Колька Ему одиннадцать лет. Тут вся родня его. Хутор "Веселый". Весь "Самострой" - сто двадцать дворов. Ближние станции, ближние села Все как заложники брошены в ров... Есть в стихотворении и такие жгущие сердце строфы: Рядом истерзанная еврейка. При ней ребенок. Совсем как во сне. С какой заботой детская шейка Повязана маминым серым кашне. О, материнская древняя сила! Идя на расстрел, под пулю идя, За час, за полчаса до могилы Мать от простуды спасала дитя. Но даже и смерть для них не разлука: Не властны теперь над ними враги И рыжая струйка из детского уха Стекает в горсть материнской руки.

Первое сообщение о злодеяниях фашистов в Керчи было опубликовано в "Красной звезде" 17 января сорок второго года. Это письмо жены красноармейца Р. Белоцерковской. Его и ныне без боли нельзя читать:

"Мой муж с начала Отечественной войны находится в рядах Красной Армии. Жив он сейчас или нет, я не знаю. Пусть если не он, так его боевые товарищи узнают, что сделали со мной, советской женщиной, фашистские изверги.

29 ноября 1941 года меня и двух моих детей посадили в керченскую тюрьму. Я была беременна, со дня на день должна была разрешиться от бремени и уже не могла ходить. Немецкие солдаты, ворвавшиеся в мою квартиру, видели это. Однако они не посчитались ни с чем. Пинками вытолкали меня в сенцы, бросили на дроги, туда же кинули двух моих детей, и через полчаса я очутилась в сырой камере, где уже было около 30 человек - мужчины, женщины, дети.

Здесь, в тюрьме, я родила ребенка. Когда соседка по камере начала мне оказывать помощь, немецкий охранник закричал:

- Прекратить, буду стрелять.

За все девять дней тюрьмы мне давали только соленые бычки, а детям моим гнилую картошку. Нас мучила жажда. Сердце мое разрывалось, когда я видела, как дети умоляют немецкого часового дать им попить. Всякий раз вместо того, чтобы дать кружку воды, солдат нагло отвечал:

- Жить вам осталось недолго, проживете без воды.

На девятый день мне приказали раздеться до нижнего белья, взять детей и следовать во двор. На вопрос: "Куда вы меня ведете?" - немецкий солдат ответил пинком в живот. Вместе со мной вывели во двор еще несколько женщин с детьми. Они тоже были раздеты и стояли на снегу босиком. Прикладами винтовок нас загнали в грузовик, поставили там на колени и строго-настрого запретили поднимать голову. В таком положении нас вывезли за город, где уже была отрыта большая яма. Когда всех нас выстроили возле ямы, нервы мои не выдержали. Я обняла детей и крикнула, обернувшись к немецким солдатам:

- Стреляйте, сволочи, скоро вам будет конец...

И в этот момент раздались выстрелы. Пуля попала мне в левую лопатку и вышла через шею. Я упала в яму, на меня упали две убитых женщины, я потеряла сознание.

Спустя некоторое время пришла в себя и увидела рядом своих мертвых детей. Горе мое было так велико, что силы снова покинули меня. Лишь поздно вечером я очнулась. Крепко поцеловала детей и, высвободив свои ноги из-под трупов женщин, поползла в соседнюю деревню. На снегу оставались пятна крови. Почти через каждые десять метров я отдыхала.

Около полуночи меня подобрал старик крестьянин. Он спрятал меня в своей хате под кроватью и ухаживал за мной целую неделю, пока я немного не окрепла. По соседству жили немецкие солдаты. Старик каждую минуту рисковал жизнью. Он укрывал жену красноармейца, которая была расстреляна, но чудом уцелела.

Мне еще нет тридцати лет, а сейчас, после всех ужасов немецкой оккупации, я выгляжу старухой. Немцы умертвили трех моих детей, немецкая нуля оставила след на моем теле. Где найти слова, чтобы проклясть эту банду убийц, этих людоедов, пьющих кровь женщин и детей!..

Гор. Керчь, ул. Войкова. 8. Р. Велоцерковская".

И даже ныне, спустя сорок пять лет, когда перечитываешь это письмо, сердце сжимается и сыпятся проклятия на головы живых и мертвых фашистских злодеев.

"Где найти слова"?.. Их нашел Илья Сельвинский.

Журналистка Мария Архарова, работавшая с Сельвинским во фронтовой газете, рассказала:

- Помню, как застыл над этим рвом Илья Львович, и никогда не забуду его страдающих глаз. Мы были так оглушены всем увиденным, что возвращались в тяжелом молчании. Ни слов, ни слез не было, только судорожно сжималось горло и трудно было дышать.

Ночью Сельвинский написал эти стихи. Не очерк, не статью, а именно стихи. Он говорил, что писать об этом в прозе не в силах.

В них были не только горечь и боль, но и набатный призыв:

Но есть у нас и такая речь. Которая всяких слов горячее: Врагов осыпает проклятьем картечь, Глаголом пророков гремят батареи. Вы слышите трубы на рубежах? Смятение... Крики... Бледнеют громилы. Бегут! Но некуда им убежать От вашей кровавой могилы.

Поэт звал никогда не забывать керченскую трагедию. И сам никогда не забывал, до конца своей жизни. Думаю, что именно поэтому уже после войны он дописал в этом стихотворении еще одну строфу:

Ослабьте же мышцы. Прикройте веки. Травою взойдите у этих высот. Кто вас увидел, отныне навеки Все ваши раны в душе унесет.

Очередная моя поездка на фронт - 20-я армия. Взял с собой одного из наших литературных работников, Александра Кривицкого. За Волоколамском, у Лудиной горы, нашли командный пункт армии. Командовал ею человек, чье имя называешь с отвращением, - Власов. Может быть, об этой встрече и не стоило бы писать, но нельзя уходить от всего, что было тогда, а было не только благородное и хорошее, но и плохое, даже мерзкое.

В штабном блиндаже нас встретил мужчина высокого роста, худощавый, в очках с темной оправой на морщинистом лице. Это и был Власов. Посидели с ним часа два. На истрепанной карте с красными и синими кружками, овалами и стрелами он показал путь, который прошла армия от той самой знаменитой Красной Поляны, чуть ли не окраины Москвы, откуда немцы могли уже обстреливать из тяжелых пушек центр города. Рывок большой, быстрый совершила армия. Но сейчас наступление по сути приостановилось.

Втроем на крестьянских санях через оголенный, расщепленный и казавшийся мертвым лес поехали в дивизию, оттуда - в полк. Здесь идут бои местного значения: то берут какую-то безымянную высотку, то отдают, ночью ее снова будут атаковать. Очевидно, на многое рассчитывать не приходится.

Видели мы Власова в общении с бойцами на "передке" и в тылу - с прибывшим пополнением. Говорил он много, грубовато острил, сыпал прибаутками. Кривицкий запомнил и записал: "При всем том часто оглядывался на нас, проверяя, какое производит впечатление. "Артист!" - шепнул дивизионный..." Ну что ж, пришли мы к выводу, каждый ведет себя в соответствии с натурой, грех не самый большой.

Возвратились мы на КП армии вечером. Власов завел нас в свою избу. До позднего вечера мы беседовали с ним, потом, оставив Кривицкого здесь ночевать, ушли в штабной блиндаж. Ночью немцы открыли такой сильный артиллерийский огонь, что хаты ходуном ходили. И вот Власов звонит к себе в избу, будит Кривицкого и спрашивает:

- Вы что делаете?

- Сплю, - отвечает тот.

- Спите! И не беспокойтесь, я сейчас прикажу открыть контрбатарейную стрельбу...

Вот, подумали мы, какое внимание нашему брату-газетчику!..

Вспоминаю, что Власов то и дело употреблял имя Суворова, к месту и не к месту. От этого тоже веяло театром, позерством. Кстати, это заметили не только мы. Через неделю в 20-ю армию поехал Эренбург. Пробыл там двое суток. Встречался с Власовым. Впечатления совпали. Эренбург рассказывал мне, а потом в своих воспоминаниях написал: "Он меня изумил прежде всего ростом метр девяносто, потом манерой разговаривать с бойцами - говорил он образно, порой нарочито грубо... У меня было двойное чувство: я любовался и меня в то же время коробило - было что-то актерское в оборотах речи, интонациях, жестах. Вечером, когда Власов начал длинную беседу со мной, я понял истоки его поведения: часа два он говорил о Суворове, и в моей записной книжке среди других я отметил: "Говорит о Суворове как о человеке, с которым прожил годы".