Выбрать главу

Сейчас пришла мысль: лучше б умер тогда. И эта страшная мысль не испугала ее.

34

Она жила теперь, как во сне. Утром ее охватывало чувство ужаса: должно что-то случиться. Не понимала, откуда это чувство и что еще могло бы случиться. Осматривала комнату, в которой все оставалось обычным, будничным: письменный стол, шкаф с книгами, безделушки за стеклами, неглаженое белье в кресле, пестрый палас, на нем валяется шариковая ручка… Привычный мир вещей казался враждебным, тревожным и не успокаивал. Чтобы ни о чем не думать, она быстро вскакивала, в халате выбегала на балкон. Ее обдавало режущим холодом и запахами улицы: талой земли, дыма, железа. Из окон магазина выливались потоки света, туда шли люди с сумками, матери катили коляски с детьми, воробьи дрались у лужицы, а вдалеке черный кран медленно нес в своем клюве блок, — в свете прожектора блок выглядел сахарно-белым и легким.

Казалось, что все еще тянется вечер.

Чтобы согреться, она выпивала на кухне стакан густого несладкого чая, бежала на работу. Старалась уйти пораньше и без шума, чтоб не разбудить мужа, не встречаться с ним.

Шла по хмурым, еще темным улицам в пятнах желтого от фонарей света, привычно выбрасывая ноги, и ожидание чего-то, что должно произойти, все время жило в ней.

Ее обгоняли школьники с ранцами за плечами, матери и отцы вели сонных, вялых детей, проносились троллейбусы со светлыми окнами — все было, как всегда, но почему-то все выглядело угрожающим, тревожным.

На работе в делах она забывалась, страх проходил, к ней возвращались смелость, уверенность — отогревалась возле Шурочки, шутила с Олейниченко. Даже Жищенко с его прогнозами не раздражал теперь, и все, кто заходил к ней и к кому она заходила, обрушивали на нее горы забот — чем больше, тем лучше — все личное отодвигалось, растворялось в делах. Когда вела прием или в депутатские дни, когда ходила по жалобам, радовалась, если удавалось сделать хорошее — не вообще, а конкретному человеку — отвести беду, помочь, устроить… Смущала благодарность в глазах людей — милые мои, я не бог, делаю только то, что обязана делать…

Работа стала ее убежищем, здесь она чувствовала себя защищенной.

Вечерами долго сидела в кабинете, ее обступала тишина. Тянуло позвонить домой и сразу же, как только он возьмет трубку, положить ее. Хотелось проверить, дома ли он.

Но она не звонила — зачем?

Возвращалась поздно, кидала коротко «добрый вечер!», закрывалась в своей комнате. Слышала, как за стеной, в бывшей детской, шуршит он газетами. Если его не было дома, бродила по комнатам, прислушивалась к дверям, думала: «Он там, у нее».

Пыталась представить, какая она. Кто? Может, та «француженка» из его школы? Молодая, с мягким лицом, похожим на кошачью мордочку. Кира Сергеевна ненавидела этих женщин-кошечек с блудливыми глазами.

Может, все давно уже узнали, что он бросил меня. Только я не знала.

Дома ее все время тянуло копаться в собственной боли, хотелось говорить с ним, упрекать его, сказать, как остро ненавидит его теперь… Жизнь раскололась на две части — «до» и «после». Все, что было «до», казалось счастливым и ярким, вспоминалось только хорошее — путешествие на теплоходе, поездка в Польшу и как он говорил: «О панна Инна, о панна Инна, сестру я вашу так любил…» Солнечные дни у моря и тот пансионат., где были они в последний раз вместе… Тут она спохватилась: пансионат — это уже «после».

Она не знала точно разделяющей черты, и это мучило, заставляло вспоминать подробности, строить догадки, опять тянуло говорить с ним, расспрашивать, упрекать… Но ничего этого делать было нельзя, надо уметь наступить себе на горло и молчать, молчать. Это ведь тоже подвиг — суметь молчать, когда молчать нет сил.

Они, конечно, разговаривали, перекидывались пустыми, необязательными фразами:

— Тебе Блок не попадался?

— Нет.

— Иди пей чай.

— Не хочу.

И опять их разделяла напряженная тишина.

Она старалась найти какое-то дело. Но какое? Обеды не готовила — зачем и для кого? Все перестирано, убрано. Дома уже нечего делать — не о том ли мечтала недавно? Хотела свободы, вот и получила!

Пробовала читать — не читалось, все казалось фальшивым — книжное придуманное счастье выглядело бедным, а боль — мелкой, не похожей на настоящую.

Он сидел над тетрадями или включал на весь вечер телевизор — словно ничего не случилось. Потом уходил к себе — он жил теперь в Ирининой комнате — покашливал там, шуршал газетами. Ее возмущало такое непроницаемое спокойствие. Он вел себя так, словно ни в чем не виноват. Наверно, и на этот раз мысленно уже все округлил, успокоил собственную совесть. В сущности, просто трус, человек с вялой душой. И эта его привычка все сглаживать — не от доброты, а ради душевного спокойствия и комфорта. Никогда никому не сказал «нет», потому что «нет» говорить труднее, чем «да». Вздумалось Ирине разводиться — пожалуйста, он не против. Уйти из родного дома — опять он не против. Только бы ни криков, ни боли. Но такие как раз и приносят самую больную боль.