Мак-Карти допил виски, налил новый стакан.
— А сколько низкопошибных стихов приписывают О’Салливану, да и те, что расхваливают, могли быть написаны разными поэтами. Так уж заведено: умершему вся слава и почет. При жизни О’Салливана почитали О’Рахилли. Я отлично помню.
— Верно ты сказал, — Лаверти протянул к другу руку со стаканом, — но сейчас, Оуэн, сама поэзия при смерти. А мы шатаемся по пивным Корка и Керри, словно дети малые, похваляемся друг перед другом своими стихами. Но уходит, уходит поэзия. Нет за нами молодых, кто бы писал потом своим и кровью. Жизнь потечет дальше, а мы сдохнем, точно рыбы на мели.
— Мартин, клянусь богом, это у тебя от здешнего одиночества мозги набекрень. Как это «уходит поэзия»? Что ж тогда останется в мире? Глупая скотина на полях и убогие деревушки под нещадным солнцем? Не забывай, мы — глашатаи Ирландии, так пей же, ради бога, до дна и выбрось черные мысли из головы.
По деревенской улице под полуденным солнцем брел мужик: ума, видать, небольшого, взгляд пустой, бессмысленный, рот приоткрыт, виден белесый язык — такую страшную картину увидел Мак-Карти за согбенной спиной Лаверти. Тягчайший грех поэту выступать против поэзии. За него он и поплатился, ослеп, потерял дар слова.
— Послушай-ка, — сказал Мак-Карти.
Он подался вперед, положил руки на колени другу и прочитал наизусть знаменитый айслинг Лаверти, известный от Макрума до Трейли. Декламировал он медленно, несколько раз запинался, припоминая слова. Звучный голос разнесся по комнате, заполнил ее. Четкие, стройные рифмы гнали прочь беспорядок и грязь, расцветили весенними цветами, зеленели сочными лугами, журчали ручейками в долине, зрели краснобокими, круглыми плодами на ветвях. Слезы навернулись на глаза Лаверти, прорвав молочную пелену. Мак-Карти закончил поэму негромко, слова растворились в тиши грязной комнаты, оставшись лишь в памяти.
— Для меня писать стихи все равно что дышать, — сказал, помолчав, Лаверти, — по-моему, эту поэму немало людей выучило наизусть, а мне она далась за один вечер. Может, всего строчек пять потом заменил. Я хорошо это время помню: холодный январский вечер в Балливурни, на полях иней, холмы черные, точно нахохлившиеся грачи. Поэма сама собою сложилась. Господи, Оуэн, как счастлив был я в ту ночь, не выразить ничем. Я чувствовал, что получилось прекрасно. И так с каждым стихом.
— Еще бы не чувствовать! — подхватил Мак-Карти. — Поэтому гони-ка все мрачные мысли прочь. Можно подумать, будто конец света наступает.
Его передернуло, словно дохнуло холодной зимой, холод прокрался и в душу, не спасли ни длинные рукава, ни шарф; холод сковал тишиной безжизненные холмы и поля. Дрожа всем телом, он снова взялся за кувшин. А по берегу озера Аллен идут сейчас понурые люди. За ними по пятам — всадники в красных мундирах, и лица их искажены злобой. Что ему до этих лиц? Перед ним расстилались незнакомые дороги, впереди ждали незнакомые деревни. Беда пригнала его к этому слепому человеку, живущему во мраке, к поэту, обрекшему себя на молчание. Предаваясь сладостным мечтам на лугах поместья Гамильтон, он выбросил пистолет и пошел тернистым путем, чтобы вновь обрести себя. Но вот опасность опять нависла над ним: на этом берегу Шаннона удачи ему не видать. А незрячий, согбенный Лаверти сидел рядом, оглаживая стакан рукой. Мысли его в далеком прошлом, ему вспоминается юнец, одержимый поэтической страстью.
Мак-Карти встал, подошел к двери. За деревней в последних закатных лучах переливалась река, словно кто тянул бесконечные серебряные сети. Вот солнце на прощание скользнуло по каменным плитам моста. В душной тишине уху его слышалась дробь французских барабанов, тяжелая поступь вооруженных пиками повстанцев. Из лачуги через дорогу выбежала кроха, босиком, из-за копны каштановых волос — осколком — личико. За небольшим полем снялась стая птиц, замелькали-замелькали черные крылья.
— Ты шел с Гэльской армией! — донеслись до него из мрака комнаты слова Лаверти, избитые, выспренние слова.
Мак-Карти поморщился. Гэльская армия — это сородичи О’Доннела, всадники Сарсфилда; это белые господские усадьбы, спаленные Тайроном; это боевые построения давних сражений. Огрим, Лимерик, Кинсейл — поля брани, оплаканные поэтами. Они не писали о пастухах с косами, корчащихся в предсмертных судорогах на лугах, о бродягах в радости и в горе, павших в пропасть забвения.
— Гэльская армия переходит мост в Драмшанбо, — произнес Лаверти, — вот тебе и сюжет для поэмы.
— Дарю этот сюжет тебе, — усмехнулся Мак-Карти.
Вот уж о чем писать слепому! Он не увидит этих похожих на огородные пугала, в выцветшем домотканом тряпье людей, не увидит их испуганные лица.