Мур работал словно одержимый. На деле же он, разбирая интриги и распри былых времен, пытался полностью отрешиться от горьких и тревожных событий сегодняшних. Как сильный и коварный наркотик, его целиком поглотил Париж: Мур мысленно бродил по его набережным, отыскивал тайные политические сборища на тускло освещенных улочках. Мур раньше гордился тем, что в делах усадебных обходится без помощи управляющего, теперь же дела эти приняли вид весьма посредственный, если не удручающий. Лишь изредка, по необходимости, он с тяжелым сердцем уделял им внимание. На рынок нужно везти урожай, а дороги запружены военными обозами. К нему приходили крестьянки, сетовали на то, что их мужья и сыновья «далече от дома», и частенько добавляли:
— Да вы и сами, сэр, не хуже нас все знаете.
Еще бы не знать. Он уже затеял переписку с Дублином и Лондоном — может, повезет и удастся спасти Джону жизнь.
Брата он навещал дважды в неделю, верхом добирался он по узенькой дорожке в Каслбар. Как всегда, безукоризненно одетый: в бежевых брюках, темно-коричневом фраке, худощавый, воротничок и манжеты ослепительно белые. Встретив его на дороге, знакомые придерживали своих лошадей, чтобы поговорить, однако лицо Мура оставалось бесстрастным, и он лишь учтиво кивал и касался шляпы кнутом. Кнут у него был плетеный, черной кожи, Мур всегда держал его, свернув кольцом, — то была единственная защита в столь смутные времена. С соседями он не заговаривал, потому что не нуждался ни в их сочувствии, ни в злобных упреках. В роду Муров, за исключением Джона, люди суровые, чувств своих не выказывали. Старый купец из Аликанте воспитал сыновей в сдержанности, сдержанной была и любовь его к озеру Карра, и гордость за свой дом, что стоял на берегу. Сдержанность и молчаливость служили им, католикам, и щитом и мечом в годы гонений и притеснений, оборачиваясь им на пользу. Целый век после поражения при Огриме молчали Муры, и молчание это вошло в плоть и кровь, оно довлело сильнее, чем лондонское воспитание, чем провиговские взгляды семьи. Но в Джордже молчаливость соседствовала с презрением (тоже врожденным) к глупцам.
Каждая поездка в Каслбар была для него тяжким бременем. Не видно уже ни следов сражения, ни пребывания в городе французов и повстанцев. По улицам разъезжали патрули англичан и йоменов. На раскрасневшихся лицах — радость скорой победы, хотя не забылась еще и горечь поражения. В унылом городе среди безобразных, мрачных на вид лавок и складов вновь можно по манере держаться, даже по походке безошибочно угадать протестантов. Каслбар превратился в военную крепость. Где-то на юге готовилась последняя схватка с повстанцами, но в Каслбаре больше волновались о судьбе Киллалы и окрестных деревень, до сих пор каждый день доставляли группами подозреваемых в мятеже: пять-шесть заросших крестьян, черные (или рыжие) космы свалялись, лица у всех грубые, костистые. Им, привычным к холмам и болотистым пустошам Белмуллета, были чужды и страшны городские улицы, лавки, здание суда, тюрьма. Однажды, когда Мур не успел тронуть свою гнедую с тюремного двора, его бесстрастному взору предстала группа таких пленников. Позади и впереди шли, обливаясь потом под суконными красными мундирами, солдаты, они толкали пленных в спины, отпускали непристойные шутки, подсмеивались.
А за тюремной стеной на грубо сколоченном эшафоте качались семь понурых тел, семь почерневших лиц. Прислонившись к столбам, стояли двое караульных. Тюремные окна выходили на широкую треугольную лужайку, испещренную тропками. Каслбарцы быстро смекнули, как избежать неприятного зрелища. И купцы, и солдаты отворачивались, минуя помост. Но Мур всякий раз, проезжая мимо, заставлял себя смотреть на них. Жуткие, неправдоподобные фигуры, постыдная смерть одела лица в недвижные маски.
Джон сидел в одиночной камере, высокие зарешеченные окна выходили на лужайку. Взгляд его не потускнел, кожа не увяла от заточения, он оставался таким же порывистым в речи и жестах. Джорджу показалось, что брата бьет дрожь, однако тот уверил его, что находится в добром здравии. Телом, но не духом, думал Джордж.