До Клуна мы шли без остановок, да и там Эмбер остановился лишь потому, что люди уже валились с ног. От самых церковных ворот и по всей луговине склона расположились повстанцы: кто растянулся на земле, кто сидел, обхватив колени руками, поглядывая на соседей и, исподтишка, на Эмбера. Он, казалось, не ведал усталости — стоя на вершине, внимательно осматривал местность. Тилинг — отныне его последний единомышленник и доверенное лицо — стоял рядом. За спиной у них — длинное здание церкви с узкими темными окнами, точь-в-точь как в родной уютной Баллине.
СПАСЕНЬЕ ОБРЕЛ ТЫ В ВЕРЕ. СПИ С МИРОМ. Так значилось на плите, под ней покоился некто Томас Тикнелл, скончавшийся в 1701 году, прожив долгий век в 81 год. Может, он пришел с армией Кромвеля. В одной руке — запал от пушки, в другой — Библия. Здесь он и получил землю, здесь и обосновался, словно белый колонист средь краснокожих индейцев. Мы одной расы с ним. И везде оставили отметины: и под куполом церкви, и под могильной плитой. В самой церкви на беленых стенах — каменные таблички с именами, и среди них — тоже наши современники: Гарви, Грин, Аткинсон, Бенсон, Эллиот. И во мне поднимался бессловесный протест. Почему я оказался здесь, среди этих убийц с пиками, среди наших заклятых врагов испокон века — католиков, изъясняющихся на тарабарском языке? Здесь, на заросшем травой церковном дворе, мне в укор вспоминаются картины детства. Шпили церквей точно указующие персты — по всей стране они напоминают, что мы едины, что мы здесь навечно. Мне видится отец, высокий, широким шагом он меряет пастбища, я едва поспеваю за ним бегом, а он на ходу поучает и наставляет меня, обрамляя свою речь, точно кружевами, цитатами из Библии — бесценным наследием. Над его могилой в Баллине такой же камень.
Воспоминания эти вполне уместны для моего теперешнего положения за решеткой холодной темницы на окраине Дублина, где я ожидаю, когда приведут в исполнение вынесенный мне приговор. Но бездонная и щедрая память наша способна вмиг низвергнуть на нас потоки былых событий, лиц, красок, запахов. Я оказался среди чужих и по вере, и по происхождению, любое сказанное слово разобщало. И вопреки этому в светлые дни надежд в Дублине мы создали тайное Общество объединенных ирландцев, истово веря, что под благодатными лучами разума растают все разногласия.
В этот момент, словно подтверждая горькие мысли мои, поднялся глубоко мне противный священник Мэрфи и обратился к повстанцам. Казалось, как и Эмбер, этот черный ворон в порыжелой сутане не ведает усталости. Я плохо знаю ирландский, поэтому понял едва ли больше трети, но красноречивее любых слов говорило его лицо, движения крепко сбитого тела, сложенные на груди руки. «Еретики», «протестанты», «англичане» — слова эти точно безобразные валуны, вокруг которых водоворотом закручивалась его речь. Такой ничего не забудет, никогда не простит. Наверное, он похож на гонимых священников кромвельских времен. Вот так же мог он обращаться с цветистой проповедью к дровосекам. Паства его старалась отнестись уважительно к его словам, но не вслушивалась — пересиливала усталость. Расположившиеся позади французы взирали на него утомленно и презрительно.
С трудом оторвали мы свои бренные тела от могильных плит церковного подворья: нужно было развести костры и приготовить еду. Конечно, костры словно маяк для Крофорда, впрочем, он и без того отлично знал, где мы: лисий гон подходил к концу, пора наносить смертельный удар. Я присел подле двух крестьян из Кроссмолины. Один запустил в котелок нож, подцепил картофелину, протянул мне — я взял ее обеими руками.
— Негоже так мыкаться господам вроде вас, — сказал он по-английски, перекинув своей учтивой фразой мостик через пропасть, разделявшую нас. — И далеко нам еще идти?
— Не очень, — ответил я. — До Гранарда быстрее чем за день доберемся.
— В Гранарде сейчас весь народ Гэльский, — заметил он.
— Хотелось бы верить, — ответил я, но он уловил сомнение в моем голосе и отвел глаза, неистовые и отчаянные, как у загнанного зайца.
Мне же вспомнились ласковые глаза Джудит, в которых порой разгорались сильные чувства. Природа, музыка, поэзия, цветущий кустарник в лунном свете — все волновало ее душу, а меня волновала она сама. Для меня Мейо в первую голову — череда нелегких помещицких дел, в ее же воображении эта скудная земля расцветала. Частенько, когда я сидел в комнате, которую определил себе под кабинет, над толстыми, в черных переплетах книгами прихода и расхода, Джудит врывалась ко мне, оживленно щебеча на ходу, и из ласковых глаз ее лился свет. Вроде бы пустяк, точнее, мне думалось тогда, что пустяк, теперь-то я знаю, что в такие минуты нас связывала любовь. Вдруг представил себе, что больше я ее не увижу. Я думал о ней, а перед глазами — жадно глотавший картошку крестьянин из Кроссмолины. Ясно как день: не увидеть мне моей Джудит. Но я ошибся: ей два раза разрешили свидание со мной до суда и дважды — после, этим я обязан доброте генерального прокурора.