Выбрать главу

— Какие же?

— Голубенькие такие бывают цветочки...

— Словно бы колокольчики! — добавил другой мужик.

— А ты бы, Никифорошко, канфарой примочил, — вступился третий.

— А ладно, — отвечал Никифорушко, — есть канфара-то; разносчики, вишь, у нас в деревне-то живут: есть, чай, у них. Ладно, ну!

Лошадка, вопреки предостережениям, оказалась бойкою, не брыкливой и не тряской, так что я успел даже приладиться ехать на ней вскачь, особенно после того, как дорога из ложбины потянулась в гору. Тянулась дорога эта по косогорью, кажется, две-три версты. Скакал мой конек, для которого достаточно было одного только взвизга, легкого удара поводьем, и вынес меня на гребень горы, на котором только что могла уместиться одна дорога, так узок и обрывист был этот гребень. Узеньким, хотя и замечательно гладким рубежком шла по этому гребню почтовая тропа, достаточная, впрочем, для того, чтобы пропускать верхового и потом одноколку также с верховым. Одноколка, с трудом поспевая за мной, плелась себе вперед, не задевая ни за придорожные пни, ни за сучья.

Мы продолжали между тем подниматься все выше и выше. Казалось, и конца не будет этой горе и этому гребню, и уведут они нас высоко-высоко и покажут дальнее море, ржавое болото и т. п. Но вот впереди нас, на спопутном холмике, показался крест под навесом, рядом с ним другой. Гора здесь как будто надломилась и пошла вперед отлого вниз, заметно не круто, какими-то террасами, приступками. Но ехать дальше было невозможно. Я, как прикованный, остановился на одном месте и, по-видимому, самом высоком месте горы и дороги — на половине станции, как предупреждал ямщик раньше. Ямщик говорил еще что-то и долго и много, ноя уже не слушал его: я был всецело охвачен чарующей прелестью всего, что лежало теперь перед глазами.

Высокие березы и сосны, не дряблые, но ветвистые, с бойкой крупной зеленью, провожавшие нас на гору, здесь раздвинулись, несколько поредели и как будто именно для того, чтобы во всей прелести и цельности открыть чудные окрестный картины. Пусть отвечают они сами за себя, очаровывая отвыкшие от подобных картин глаза, забывшие об них на однообразии прежних поморских видов.

Влево от дороги по всему отклону горы рассыпалась густая березовая роща, оживлявшая тяжелый, густой цвет хвойных деревьев, приметных только при внимательном осмотре. Роща эта сплошной, непроглядной стеной обступила зеркальное озеро, темное от густой тени, наброшенной на него, темное оттого, что ушло оно далеко вниз, разлилось под самой горой, полное и рыбы, и картинной прелести, гладкое, невозмущаемое, кажется, ни одной волной. Солнце, разливавшее всюду кругом богатый свет, не проникало туда ни одним лучом, не нарушало царствовавшего там мрака. Мрак этот сливался с тенью берега, густой прибрежной рощи и расстилался по всему протяжению рощи, поднимавшейся на берег озера, так же в гору. Видно было, как постепенно склонялась она на дальнейшем протяжении, редела заметно, переходила в кустарник, пропадала в этом кустарнике. Пропадал и этот кустарник в спопутном песке. Песок тянулся не много, на него уже плескалось, набегало волнами своими море, у самого почти горизонта, далеко-далеко.

Узкой полосой, черной и также зеркальной, виделось это море. Словно озеро, тянулось оно дальше вправо и влево на неоглядную даль, которую уже не мог проникнуть самый зоркий глаз. Ничего не видать было на этой дали, кроме песка и моря, ничего не слыхать было оттуда: далеко отошла вся эта картина в сторону, так чудно завершаемая у подножия горы нашей тенистой рощей и зеркальным темным озером. Направо, по горе, тянулся тот же густой, беспросветный лес, и уже недолго: на наших же глазах быстро обрывался этот лес и не переходил уже в кустарник, а прямо в топкое ржавое болото.

Бесприютная, мертвенная краснота этого болота, богатого морошкой, кочками, больно била в глаза, как нечто противоречащее со всем виденным прежде. Как разбитые стекла, как светлые пятна, отсвечивали и искрились на солнце, и играли бойкими отблесками эти ямы болота, которые по местам разбросались по нему бесцельно и бесприветно, и снова мертвенная ржавчина убивала всякую жизнь, всякое случайное поползновение к этой жизни. Я оторвал глаза от этой смерти направо, Я не хотел сравнивать ее с жизнью, изобилием, царствовавшим в той же роще, в озере, наконец, в том же дальнем море. Я уже боялся встретиться с безжизненностью болота в другой раз, переносил взор на дорогу и здесь встречал смелую, не теснимую ничем, свободную жизнь: кружились мириады пестрых, разноцветных бабочек, словно не боялись они, что попали как будто не в свое место, что не дальше, как за версту, расстилалось бесконечное, тысячеверстное карельское болото.