Выбрать главу

В самом деле, решил и я, в свою очередь, про себя, после тех пространств, которые удалось сделать прежде, что значат 230—250 верст, конечно, неизвестно каких: старинных ли семисотных или нынешних пятисотных, вернее, вымеренных пословичною бабьею клюкой? Конечно, после свежих опытов не в расстоянии заключается дело, и даже не в той тысяче верст, которые объявятся на самой Печоре и сделаются сверхсыта обязательными там. Лишь бы не сыграть в пустую, оставшись одиноким и беспомощным. Не очутиться бы там в том глупо-комическом положении, которое наивно рисует безграмотное либретто бессмертной оперы Глинки, при буквальном смысле арии: «В поле чистое гляжу, вдоль по реке очи вожу»? Забираться ли в такую глухую даль?

Этот страшный вопрос неотступно преследовал, несмотря даже на то, что со всех сторон и всюду уверяли в одном:

— Там — князь, вы прямо к нему! Добрейший он человек!

— Князь у них в царево место, надо так говорить по-божьему, — объявляли мезенцы.

— Что князь велит, то все и сделают! — говорили еще в Архангельске.

Такими советами напутствовали меня от самого Архангельска на всей счетной тысяче верст.

Через два дня на третий я был уже на этой Печоре, в селе Усть-Цыльме (когда, наконец, решился пуститься в Отдалену, хотя она и не входила вовсе в казенную программу командировки). В отводной избе, жарко натопленной, очумелый, заспавшийся старик, слезая с печи и спускаясь по приступам, ворчал на большуху:

— Ишь, как нажарила сдуру, ребро за ребро задевает, столь тяжко!

— Чай ведь он намерзал четверы сутки, — отвечала она, ссылаясь на меня, когда я уже успел развязать свой чемоданчик, оттаять замерзшие в походной черниленке чернила и развернуть странички своего дневника, чтобы вписать в него на память эти первые приветствия печорцев слово в слово.

Тем временем старик успел испить квасу, потянуться, очухаться, обчесаться. Он пришел в себя и заговорил:

— Ты, чай, до князя приехал? Куда больше, не к кому!.. — И позевнул.

— Мимо нашего князя никому не проехать! — вмешалась хозяйка.

— Добрый он у нас, такой добрый, что лучше нам и не надо! — подкреплял старик.

— Пошто не добрый! Не нажить нам другого такого! — поддакнула толстая, вся в пестрых ситцах, большуха.

— Этот человек, — толковал дед, — долго будет на людских памятях! С богатыми он богатый, с нужными (бедными) нужный.

— Он у нас, батюшка, — продолжала словоохотно болтать хозяйка, — захворал онагдысь. И так его круто свернуло, что днями лежит и горит. Неделями уж мы стали считать, а он все, свет наш, что бревнушко лежит и не шелохнется. Сдумали мы, что он, знать, помирать собрался, не отойти ему. Кое-какие из баб тых саван ему стали шить. Всполохнулись мы тогда все. Все село на ноги поднялось. Страху все дались, как бы и впрямь он не помер. Что мы тогда без него?

— Бабы совет такой промеж себя собрали и положили лечить его, — перебил, улыбаясь, старик. — Скажи-ко теперь сама, как вы лечили его?

— Да ведь и вылечили же, — молитвы читали! С нашего-то дела, с того самого дня, ему и отпустило. Раздышался он, почал в себя приходить и вздынулся. Здоров ведь теперь. Была у него огнёва (горячка или нынешний тиф), от которой люди в себя не приходят и помирают в забытье. Об стену она не бьет, а держит плашмя и все нутро огнем выжигает. Одиннадцать сестер у этой болести, она двенадцатая: лихоманка, тря-суха, гнетуха, ломовая, маяльница...

— Они что сдумали-то, бабы-то... — перебил снова дед. — Сколько вас было?

— Десятка два набралось.

— Вот всем-то этим суемом они принесли ушат холодной воды полнехонький. Подкрались к князинойкровати сзади, да и окатили его: весь ушат вылили, сколь он ни велик был. Так весь и бухнули на князеньку нашего.

— Пять баб волокли, да еще две подхватывали и опрокидывали, — подтвердила большуха.

— Это она правду говорит, что стал с того дня князь поправляться, с этой самой со глупости-то с бабьей. Не то они болесть ту напугали, не то сама она ихней затеи испужалась — Богу ведомо! Однако вышло из князя все зло коренье. Сгило оно и пропало: чист стал!..

Вот, теперь ты, хозяйка, рассказывай, как это вам в голову вошло снадобье такое. Ну, да ладно, я сам расскажу... На суеме бабы стояли и такой совет держали. Всем бы князь святой человек: одно поганит его. За это самое, видно, Бог рассердился и наказует этакой приткой. Не истовым крестом князь молится, а Никоновой щепотью, которой и табак в нос пихает. Дай, освятим! Перекрестить его надо, может-де он по своей-то земле и обливанец еще. Стали по требнику начитывать, со своими молитвами в горницу вошли. И когда из ушата ухнули, эти самые молитвы читали наголос. Поди разговори их теперь, что он стал не ихней веры! Теперь, говорят, вовсе он наш стал, как бы и совсем прирожденный. Господа, однако, смеются князю, да и он таково-то кротко на их слова отсмеивается. В церковь он, по-прежнему, ходит, так это, вишь (толкуют бабы), для начальства, страха ради иудейска. Ничем их не спятишь с того, что забрали в голову.