Разрешивши для себя эту статью таким положительным и безапелляционным способом, Евс. Осипович обратил свои заботы и внимание в другую сторону. Кстати, от него и не требовали особенных должностных услуг. У него даже виц-мундир с зеленым воротником залежался. Управляющий палатой, навестивший его, почувствовал особенную жалость к тем очевидным страданиям, которые испытывал князь, надевши форму и наглухо затянувшись: мундир оказался до того узким, что начал по швам потрескиваться. Постановлено было тогда же совсем не обращаться к форме никогда и быть за всяко просто, в архалучке грузинского покроя. Князь отбывал ссылку — надо сострадать ему и не беспокоить на месте, обязавшем его совершенно чужим делом. Он успел просиять личными добродетелями; они все и прикрыли, сделав его личность неприкосновенной, от которой нечего требовать, а следует ожидать, на что она, будучи светлой и безупречной, сама соизволит. Да и печорцы, кажется, порешили так:
— Леса, стало быть, охранять не стоит, не уберечь их тебе и не оглядеть всю их целину. А вот охрани ты нас, немощных и беззащитных темных людей, в забвенной сторонушке. Поучи, дай совет, как жить да избывать всякие беды, которые, как крупа с неба, не переставая, сыплются. К кому же прилепиться? Кому же поведать печали и у кого искать защиты и доброго совета?
Зато советам князя охотно следуют самые грубые и несговорчивые люди; решением его все спорщики всегда оставались довольными.
— Батюшка ты наш, — выпевала своим певучим печорским голосом, неблагозвучно растягивая слова, молодая бабенка, при мне, без доклада, прямо ввалившаяся в горницу.
— И не проси, не пойду, — сразу и решительно отвечал ей князь, знавший всех в слободе не только в лицо, но и с изнанки. — Слышал, что родила, сказывали.
Она ему в ноги и поползла по полу. Он даже вспыхнул.
— Я покрещу, а ты перемажешь да наново перекрестишь. Вот тебе (и сунул что-то, конечно, деньги) — и ступай: кумом меня не считай и не зови при наших встречах.
— Церковных всех перекрестил, — объяснял мне хозяин отводной квартиры.
— Родом-то он дальный, сказывали, из какой-то теплой, неверной страны, а веры-то русской сызмальства, — рассказывал хозяин, твердо уверенный в том, что и здесь надо подразумевать привилегию, как некое чудо, доставшуюся в особое исключение перед прочими для их излюбленного человека.
— И всякого парнишку по имени помнит, — добавлял он. — На улице встретит — по голове гладит, даст пряник, либо калачик. По большим праздникам оделяет деньгами и малых ребят, и все кумовство. Какие получает деньги, все изводит. У него отказу нет. Скажешь ему просьбу, он так и зашевелится. Хочется ему по-твоему сделать, больно хочется: по всему видать, да видать, у самого на тот час нету. Благодарности не любит, не примает от тебя, разворчится и не покажется.
Я видел самоеда, который на улице в глубоком снегу повалился благодарить за то, что князь отбил от обидчика-зырянина добрым советом двух его важенок (оленей), которых отобрал лиходей за пастьбу на тундре, никому не принадлежащей и до сих пор неудобной к межеванию. Олени этого самоеда просто пристали к стаду зырянина, и молодые охотно и долго держались на одном мху, за одним пастухом, с третьегодним приплодом, и тем провинились вместе с хозяином-самоедом перед зырянином.
На благодарный поклон князь рассердился и даже ворчал, говоря мне внушительным тоном:
— Глупый-с, очень-с глупый народ, самый несчастный-с!..
Вежливая придаточная частица речи, конечно, не была у него дурной привычкой гостинодворских приказчиков галантерейного обхождения. Не чувствовалось в ней и признаков условной, отталкивающей вежливости, и тем менее она обличала собой насмешливость приема больших и влиятельных, желающих уязвить, нагнести, наглумиться над маленьким и подчиненным, чтобы он чувствовал весь яд перемены обычного тона на поддельно-вежливый. Подозревалась здесь благоприобретенная под батальонными пинками и палками простая прикраса обыденной речи ненужным и холодным привеском. Вошла она теперь в обычай, с которым и нельзя уже ему расстаться по привычке.
Словно он вымещал своими искренними чувствами сострадания и участия — спроста, по-христиански — за все то, чем обижали его и что перенес он про себя при старой системе казарменного воспитания и батальонной службы. Во всяком случае, он совершенно погрузился в интересы Печорского края на всем протяжении его в пределах Архангельской губернии, пользуясь всеобщей любовью. Впрочем, более близкие к нему и тонкие наблюдатели замечали, что у него лежало сердце больше на сторону устьцылемцев не по ближнему соседству, а вследствие экономических условий их быта (всем было известно, что он бедным слобожанам всегда помогает в покупке дорогого хлеба). Архангельскую Печору, как известно, поделили между собою низовики-пустозеры с верховыми — ижемскими зырянами. Первые — владельцы богатых рыбных ловель и оленьих пастбищ; вторые — владельцы оленей и богачи от замши, мехов и перепродажи соли и хлеба. Устьцылемцы, очутившись между двух огней, понесли печальную бытовую участь с очевидными признаками бездолья и бедности. Последняя вынудила их и на выселки по притокам Печоры и породила давнюю непримиримую и нескрываемую вражду с теми и другими, особенно с пустозерами, и указала князю беспокойную роль миротворца, ходатая и хлопотуна.