— Вижу: все двухэтажные, красивые такие, высокие и теплые, видно, что богато вы живете...
— Нет, ты постой, зачем богато? Не больно же мы богато живем: это опосля я тебя. Ты вот молвил: двуетажные — это, тоись, в два жила. Отчего? Оттого в два жила и оттого у нас ставни, что ину пору крепкие хивуса живут: нагребают они тебе снегу сажени на двеи больше, пожалуй, до самых-то вон до балконцев, что кругом дома обходят. Ты, пожалуй, с незнати со своей, и скажешь такое глупое: у них-де балконцы эти для красы настроены да так, чай, и в книжечку свою запишешь. Ан, подожди! Послушай и меня дурака, что я тебе молвлю: прибежит, видишь, ветер с окияна на снежные наши Палестины, начнет дурить, сметать снег охапками да погонять его все дальше да больше, да поддувать все крепче да круче, ну... и наше селение на пути встренет. В нашем селении запрету ему нет — известно: вали с какой стороны хочешь, запоров не сделали, да и нельзя. Он и валит до самых балконцев, и оконницы начнет расшатывать и стекла все, пожалуй, поломает; а мы запремся кругом ставнями, и засовы закрепим, и огонь разведем. Гуляй-де, знай, по улице, а нас-де не трогай: мы, мол, тебя, баловника, давно знаем; ты хоть три дня тут себе благуй, а мы посидим, побеседуем промеж себя, переждем тебя — изволь, мол, потешаться досыта! Моя, мол, изба с краю, ничего не знаю: вот ведь мы как!..
Рассказчик приподнялся с места, видимо, довольный своим повествованием, которое на устах остальных собеседников-слушателей также развело улыбку.
— Ты так хорошо, старик, рассказываешь, что даже хвалиться этим можешь: с тобой все бы сидел и все бы тебя слушал?
— Да это пущай и соседи толкуют: ты-де все со своими толкованьями к начальникам ходишь, словно ты-де у нас на должности на такой состоишь. А ведь мне что? Пущай толкуют! Я разве худо сказываю-то? Недоброе, мол, что ли я начальникам сказываю, хоть бы и твоей милости?
— Спасибо, я очень тебе благодарен. Ты для меня золотой человек, неоцененный, умный и толковый такой...
— Ну, да пущай и не больно же я умный человек — это ведь ты такой! А я самый неумный человек. Вот я какой дурак есть, и мир это знает, слушай: по пяти лет кряду обряжал я покруты на Матку (Новую Землю) за моржами: за салом, значит; по десяти работников имел, раза три по два судна пускал, а что добыл, что выручил, с чем сижу? Избенка у меня, почитай хуже всех; сам я не то, чтобы человек путный, а так — неладный какой-то, а все отчего? Оттого это все, что по все разы, что ни ездил, промысла все в море оставлял.
— Отчего же?
— Да так, стало быть, Господу угодно: разбивало, до единого все разбивало: сам-от насилу ноги уносил. Ну и будет бы, с первым же бы разом будет, а я — на пятый поехал. Опять растрепало, все до последней щепы растрепало. Гордым, стало быть, Бог противится. Деньжонки-то какие от батюшки от покойничка оставались — все уложил в этот промысел. Опосля тоже по старой вере ко мне, соседи ссужали кое место, а тут и верить перестали: тебе-де все не рука, твой-де покрут, что решето, хоть, мол, жизнь свою туда клади, — все толку не будет никакого. Ну и сел, и сижу вот...
— Ведь это, старик, пожалуй, и ладно, пожалуй, и так?
— Нет, не надо бы так-то, ох больно бы не надо так-то!
Он мотнул головой, глубоко вздохнул и опустил голову.
— Как же по-твоему, старик?
— Опять бы надо на Матку ехать.
— Да ведь несчастья тебя преследуют?
— Пущай их преследуют, а на Матку больно хочется: привык уж очень, поправиться можно.
— Ну так что же, поезжай покрутчиком.
— Это мне-то?
Старик приподнялся и продолжал запальчиво:
— Это, чтобы работать-то на других, спать на себя. Нет, ты, ваше благородие, человек в этом деле, как я вижу, темный, больно несведущий. Ты это оставь про себя! Знаешь ли, что мне помеха, и крепкая помеха?
— Думаю, денег не достает.
— Есть, да мало, надо еще два года ждать, покуда накопится — вот оно что! Ты считай: надо ехать туда недель на двенадцать, коли не больше, и сколько ни бери народу, а на каждого человека клади знай: 7 пудов муки оржаной и яшной, пуда полтора житной крупы да толокна, да столько же трески соленой. Без нее наш брат, пожалуй, и на оленину пойдет — мы не мурманские — ее клади; да пуда полтора солонины, да по десяти фунтов — опять-таки на рыло — масла коровьего, столько же постного: без него сам знаешь, какая же каша живет. Опять по праздникам колобок надо съесть, али бо там шаньгу — ведь не каторжные же! Клади опять-таки, значить, на человека: один ушат кислого молока али творогу — это все едино, полтора фунта гороху на постные дни: ну, клади уж фунт меду красного: без киселя в постный день не проживешь, как ни мудри. Опять же на всю артель клади беспременно — как Бог свят — без того у нас и толк не стоит, и жить нельзя просто-напросто: бочку моченой морошки надо взять, как крест на груди; без морошки цинга одолит насмерть. Смерть на Матке не человечья, ведь без покаянья мрут, потому там нет попа и никакого другого человека не найдешь.