Старик, смолкнув, прослезился и теперь так же точно, как, может быть, плакал он и при прежних своих рассказах об этом событии, вызывая на то же сердобольных баб-слушательниц. С трудом он оправился потом и продолжал рассказ свой:
— Лежит наш Тимофеюшко на нарах, лежит — охает. Кто из нас ни подойдет, опросит: что, мол, ты, друже? «Ослаб!» — сказывает. Ослаб да ослаб, охать стал пуще, по ночам вопит блажным матом. Мы опять к нему: не надо ли, мол, тебе чего? «Ничего, — говорит, — не надо!» Да и дать было нечего. «А вот, — говорит, — во рту горечь». И плюнул, чернетью такой плюнул, словно из трубы из печной. И десны показал — пальца в два раздуло десны те. Дотронулись мы до них пальцем, — а из них кровь пошла. Стали оглядывать: бледный такой лежит, синие щеки и осунулись, под глазами синяки в пятак медный. Ноги загноились, и смердит, больно смердит, — головы даже болеть у нас почали. Глядим, этак после Крещения, у него руда пошла из носу и изо рту,стало его так сшибать, что вот закроет глаза и лежит без памяти, словно мертвый. Опомнится, опять окликнем: не надо ли, мол, чего? (все себя-то да и его надували). «Вот, — говорит, — что надо: коли живы будете, без меня... да домой сбежите, родительское свое благословение навеки нерушимое посылаю всем, и ругать, мол, себя не велел...» Стал он тут наказывать про родных так слезно, голосом дрожит, самого так и ведет... судорга!.. Головушкой-то своей победной покачивает. Мы тоже за ним: невтерпеж уж стало — ревем! И не было тут ни единого человека, чтобы у которого слез не текло! Больно уж печально было смотреть, как душа-то человечья тяготится. Глядим опять: закатил наш Тимоша глаза свои, да с тем мы его и видели! Помер несчастным делом. Григорий молитву читал, я обмыл его; собча могилу выкопали в снегу на другой уж день. Весна, смекаем, придет, да отойдет мать сыра земля — туда спрячем. Так и сделали. И все наш Тимофеюшко опосля кончины своей нам мерещился, душеньки наши томил, словно камень тяжелый на все накладывал. И теперь вот... уж очень обидно вспоминать про его, про кончину! От слез не удержишься, хоть и стыдно бы старику!..
Ты позволь, ваше высокородие, отдохну я маленько: дух переведу! — перебил свою речь рассказчик этим запросом.
Старик после того молчал долго, до того долго, что заставил даже вмешаться в нашу беседу стороннему слушателю. Тот говорил:
— Ты бы рассказал, дядя Антипа, его милости, что дальше с вами было, хорошо тоже было! Послушай-ко, честной господин.
Запрощик привздохнул, старик не упрямился:
— Хорошего, надо бы говорить тебе, мало же было. Хорошего тут все, что еще троих товарищов потеряли: двое от той же от цинги истаяли, хоть и олешков ловили, теплую кровь пили; опять же и в песнях, и в плясках недостачи не было — бегали, сугробы раскапывали; зря ради дела гору обледенили водой — катались с нее и саночки такие сколотили. Всего было! Третий товарищ, по очереди, за пищей ходил: с ружьем то ись за оленями, да и не возвратился. Надо бы медведю съесть, так на ту пору хивус пал такой, что всю нашу избушку завалил сажени на три глуби. Заблудился, стало, да и замерз. Нашли после далеко, верст за десять, что кисель: совсем загнил. Тоже слезы были, могилку копали большую, да и всех в одну и положили, и крестом осенили деревянным. И теперь крест-от этот знать. Вот, что ни бываю на Матке, у креста у этого завсегда по праздникам молитвы пою, какие знаю. Очень ведь уж печальна, твоя милость, жисть-то наша промысловая: бабам, кажись бы, в этом деле и толку не было. С одних бы с гореваньев повымерли!
— Позвольте, ваше сиятельство, водочки выпить, с твоего позволения. Грешу с юных лет, да и рассказывать вольнее станет! — опять также неожиданно перебил свою речь рассказчик.
Желание его было немедленно исполнено. Но старик все еще молчал, как будто припоминая что-то, и опять на столько же долго, что заставил прежнего запрощика подзадорить себя новым советом.
— Ты расскажи, дядя Антипа, что вы на Благовещеньев-то день делали: занятно!
Последнее слово относилось ко мне.
— Я тебе по порядку лучше, как было! — начал старик. — На Афанасья (8 января), так, надо быть, по нашему счету, первой мы свет увидели: заря занялась, мы и ношник погасили, так эдак на часок места. На Оксинью-полузимницу (24 января), глядим, и солнышко на горах заиграло: хоть и не видать еще было его, а поиграло-таки с час места. Смотрим, на Стретьев день (2 февраля), оно, батюшка, красное солнышко, во всей-то во своей красоте из-за гор-то и выглянуло. И так мы ему все обрадовались: заплясали, целоваться начали, ей-богу!.. Отец, мол, ты наш родной, при тебе теперь нескучно будет, радость ты, мол, наша! Так это все ему, что человеку, мы и обсказывали в очи, ей-богу!.. Словно одурели все, зиму-то, что медведи вылежавши.