Стамикам в форме огромных ледяных бродячих островов выходят навстречу и неравный бой так наз. падуны (они же падежи, отпадыми) — то же ледяные горы, но высотой не больше восьми саженей, зато погруженные в воду корнями своими до 50 саженей. Падуны приходят из своих мест рождения, по всему вероятию, из громадных сибирских рек, во всяком случае они, несомненно, отпадыми, оторвавшиеся от крутых речных берегов, от гор и возвышенностей. Насколько опасны сверкающие белизной, пленительный наружным видом, но коварные в деле ледяные поля стамухи, настолько менее опасны эти падуны-горы, хотя они и страшнее видом и, главное, ужасающим шумом и треском. Как будто засела там живая артиллерия и палит из пушек и одновременно из мелкого ружья. То почуется живой базар: и гудит он, и галдит. Это либо свищет ветер, влетающий порывами в промежутки льдин и ломающий звонкие, как стекло, сосульки, либо трещат самые горы и их выступы под нажимом клещей такого богатыря, как полярный мороз. От этого и не так страшна встреча судов с падунами, которые и в темное и в туманное время дают знать о себе за несколько верст, и при этом обыкновенно движутся очень медленно, так как глубоко погружены в воду и подчиняются лишь местным течениям, который сильны на поверхности, но слабы на глубине. Запоздалое или зазевавшееся судно успеет повернуться, переставить паруса и уйти прочь, а пожалуй, и пройти мимо под самой стенкой крикливого и хвастливого падуна. Наваливаясь на поля, падунные горы рушатся на встречных, исчезают сами, но образуют из полей-стамух падуны-горы с ужасающим треском и громом.
Все это пришло на память и на соблазн воображения в то время, когда припаи широкого, как самое море, устья Печоры зажили, вероятно, под влиянием силы прилива или отлива. Хотя эти припаи тянутся от берегов в глубь ровным полем, иногда верст на 15 и 20, но они не знают покоя: их обрывают ледяные поля, их обламывают порывистые и крепкие ветры. Все эти соображения успокаивают рассудок, силятся обуздать воображение, но живые картины, разыгравшиеся во всю мощь, не позволяют опомниться и сладить с собой, сладить с невольно навеянным и неизведанным ощущением страха. Непривычно уху и глазу, не усвоено с детства.
Шум и бестолковый гул, несущийся со стороны моря, начинают заметно стихать. По-прежнему, обгоняя один другой, носятся в воображении дальние родные виды и картины, бог весть чем и зачем вызванные на эту пору, как будто в контраст настоящему зрелищу: и любящая родная семья, и искренний, дружеский, дорогой кружок семьи приятельской, отделенные теперь двухтысячным бесприветным пространством. И еще дороже и ценнее кажется все дорогое наболевшему сердцу, и еще благотворнее, живее и нагляднее рисуется мирная, сосредоточенная в кружке и обусловленная обычной колеей жизнь, знакомая и родная с детства. А тут о бок живет расходившееся море, но живет какой-то бесцельной, по-видимому, непонятной жизнью, заключенное в тесных рамках замершей и уже окончательно бесследно вымершей природы.
Живут еще олени и живет проводник — подневольные мученики капризов чужого произвола. Олени, выпряженные, пробивают копытцами намерзший снег, инстинктивно отыскивая под ним лакомую и единственную пищу свою — сочный и сытный белый мох. Проводник, сосредоточенно-молчаливый, обрубает топором ветвистый рог у одного оленя и вызывает этим меня на вопрос:
— Зачем ты это делаешь?
— Да, вишь, мешают: заплетает! — отвечает он резко и сердито.
— А лучше бы, по-моему, так оставил: красивей.
— И что красивей — знамо, красивей, да вишь мешают: с другими сплетаются, опять же ерку задевают по дороге.
— Сами ведь они на зиму-то сбивают их! — продолжал рассуждать проводник, как будто награждая себя за долгое, часовое молчание во все то время, когда кормились привезшие нас на это мертвенное безлюдье олени.
Отрубленные рога брошены подле дороги. Окружающая нас бесприветная среда продолжает тяготить своим безлюдьем по-прежнему. Печора заметно успокаивается: отлив кончился, разломанный лед далеко отнесло в даль, прибрежье мрачно чернеет от наступающих сумерек, которые казались бы глубокой, черной, волчьей ночью, если бы поразительная белизна снега не бросала от себя просвета на все видимое пространство. Чуть-чуть мерещился вдали огонек ближнего к нам выселка в две избы. Олени наши отдохнули, проводник удовлетворил своему желанию оставить одного из них без правого рога. Мы поехали назад.
Мороз крепчал и становился едва выносимым: то щипнет он лицо и заставит спрятать его под куколь совика, то пропустит холодную струю под теплый мех малицы и пробежит мелкими струйками по всему телу. Но ни малейшего ветра. К тому же и самый воздух как будто застыл сплошной ледяной массой — и страшно, и холодно. По-прежнему сосредоточенно-молчаливо, поталкивая друг друга в бок, бегут олени в неоглядную даль, расстилающуюся перед ними, и по-прежнему беспрестанно толкает проводник хареем то того в бок, зад или ногу, то другого, третьего и четвертого. На подорожной кочке тряхнет сильно и свалит в рыхлый, мягкий снег. Проводник при этом посоветует спустить ноги вниз и крепче держаться за ременную петельку, и ничего не скажет, когда вывалит нас обоих, когда ляжет чунка наша набок и спутается веревочная упряжь.