Выбрать главу

— Чум ехать, ну!..

Он махнул при этом правой рукой с шапкой в сторону окна, уставившись потом глазами в землю.

Это был мой проводник, присланный самоедским старшиной — истинный тип, годный для фотографии, как лучший образчик самоедского облика.

— Водки хочешь? — спросил я его.

— Ладно!

Самоед при этом слове, покрутивши плечами и засучив рукава, сделал три шага вперед.

Он выпил. Я предложил ему закусить тарелку с семгой, но самоедин презрительно махнул рукой, отвернулся и обтерся потом подолом своей малицы. Чтобы не заставить его дожидаться меня на морозе, крепко закрутившем в то утро, я предложил ему первую попавшуюся под руку сигару. Самоедин, откусивши порядочный кусок, спрятал его за щеку, а остальную половину сигары утащил в рукав. Я остановил его советом:

— Курить это надо. Не ешь — скверно!

— Сожру, хорош... порато.

— Едят ведь едят, ваше благородие! Ты его не замай! — объяснял откуда ни взявшийся хозяин, который покровительственно похлопал самоеда при этих словах по голове и потом продолжал: — Им этот табак пуще водки. Привозим же мы им в чумы-то дергачу этого; за ручную горсть песца отдают. Ты смотри, Васька, надевай шапку-то, — сегодня шибко холодно: за язык хватает!..

Замечание это относилось к самоеду, и ко мне другое:

— Завсегда без шапки: какой ни жги их мороз, разве уж когда ветром крепко шибать станет, надевают ее.

— Крестивой ты? — спросил я самоеда.

Вместо ответа самоед запустил руку под малицу и с большим трудом просунул из-под бороденки и воротника малицы медный надломленный крест. Словесный ответ за него держал опять-таки хозяин, все тем же покровительственным тоном:

— Крестивые они, все крестивые: любого спроси — крест покажет, а чтобы эта вера... — Хозяин, не кончив речи и покрутив головой, обратился к самоедину: — Ты, Васька, ступай к оленям: не запутались бы. Начальник сейчас выйдет! Веры этой нет у них, — продолжал он вполголоса после того, как самоед захлопнул за собой дверь, — вон ихний бачко, пожалуй, сказывает, что на Колгуеве-де двадцать семей окрестил, а что проку? Окрестить самоеда легко. В церкву они не заглядывают, а и пригонят которого: на пол ляжет. Детей крестят молочников, а гляди, лет в десять, а то и позднее; жену берут зря, что полюбовницу, и никаких таких обрядов при этом не делают, и про законы около этого дела не слыхать. Заплатит жених за жену, что спросит отец, оленями ли, песцами ли, али-бо деньгами, да и живет, Бога не ведая. И если возьмет он одну жену, тем не довольствуется: гляди, другую присмотрел, и ту к себе тянет. Иньки-то, известно, дерутся же промежду собой: одна, значит, над другой старшей хочет быть, а ему ничего! Не его дело. Вера их — известная вера: обшарь-ко хорошенько, запусти ему руки за пазуху, так вот — не стоять мне на этом месте! — божка, чурочку такую деревянненькую, безотменно вытащишь. Он и сечет его, коли что не по желанию его сделается; он ему и кусочек оленьего мяса в рыло тычет, коли что благополучно сойдет, а нет, так и бросит, другого сделает, с другим уж водится. Спросишь: крестивой, мол, ты? «Крестивой!» — скажет, а божок в кармане.

— Какую ты веру от них захотел, когда вон они песцов едят? Поезжай — сам увидишь!

Мы отправились. Опять снежные поляны раскинулись со всех сторон: скакали впереди саночек наших олешки, понурив головки; олёлёлькал на них проводник, и приходилось мне прятать свое лицо под совик, поворачиваясь спиной к северу, откуда тянуло невыносимым морозом при полном безветрии. Совик скользил по малице и малица по пимам, оставляя колени неизбежному влиянию мороза. Дали мы первый маленький дох оленям и в конце второго выехали из кустарника на новую поляну. Вся она на этот раз уже была подернута густыми сумерками, но в трех разных местах ее мелькали огоньки: один, словно теплина, которую раскладывают волжские пастухи на ночнине, два других пускали пламя и дым, густой, стоявший неподвижным столбом. Увлекли меня эти приветливые огоньки в дальнее прошлое: на этот раз хотелось видеть стреноженных лошадей, глухо побрякивающих в ночной тишине колокольцами; хотелось слышать хлопанье плети, свист живого человека, крик коростеля, засевшего глубоко в траве. Уже едва не чуялся свежий, живительный, здоровый запах только что скошенной травы. В светлых образах восставало все это в воображении, как родное, никогда и никем незабываемое, как контраст, наконец, всему тому, что развернулось теперь перед глазами в действительных образах, — далеко не таких. Кругом — олени. По всей поляне разбрелись они, и белая поляна превратилась почти в сплошную серую: один постукивает то правой, то левой передними ногами в снег, перестает на время, наклоняется, как будто обнюхивает место, и опять начинает стучать копытами, сменяя одно другим, и стучит долго, настойчиво. Другой олень стоит неподвижно на одном месте, как будто врос в него, уткнувшись мордой в черную тундру; несколько других оленей бегают в круги; двое дерутся рогами. Над всем этим глубокое, невозмутимое ничем молчание.