— Ну, да ладно, постой-ко ужо! Слышь-ко, ребятки, тащи-ко сундук-от, что с книгами, правой-от.
Такое выгодное для меня, хотя и далеко непредвиденное заключение произошло, по всему вероятию, от внутреннего довольства старика, успокоившегося в своей семье, ступающей каждый шаг по его приказу и указанию.
В сундуке оказалось много старых печатных книг: брюсов календарь, несколько других позднейших, до десятка печатных монографий — жития святых, московского издания, так называемых петушков, письмовников Курганова и т. п., занесенных и сюда, вероятно, владимирскими ходебщиками — офенями. Но все это было не то, чего мне хотелось. Благодарность и осторожность требовали с моей стороны еще большей и едва ли не самой нужной в настоящую минуту скромности.
Сундук был отнесен нетронутым — обстоятельство, видимо, расположившее старика окончательно в мою пользу. Он велел принести другой сундук со старопечатными, но и отсюда выбрать было положительно нечего: то были старопечатные требники, Псалтыри, Минеи — вообще книги более или менее известные. И этот сундук унесен таким, как был. Старик окончательно повеселел и ожил.
— Ну, постой же, — говорил он, — коли ты такой до старины падкий, покажу я тебе книжку, какой ты, чай, и не видывал. Принесите-ко, ребятки, берестяночку-то голубушку. Пусть полюбуется: эдакие ведь, все сказывают, на редкость и в наших местах.
Ее-то мне и было надо — книгу, писанную полууставом на бересте, так тонко и удачно содранной и собранной, сшитой по четверкам, что принесенная редкость смотрела решительной книгой. Разница только та, что листы берестяные склеивались между собой, но отдирались один от другого и легко, и без всякого ущерба. Писаное разбиралось так же удобно, как и писанное на бумаге, буквы не растекались, а стояли ровно, одна подле другой: иная бумага хуже выделяет буквы, и только один недостаток — береста разодралась, от частого употребления в мозолистых руках поморских чтецов, по тем местам, где находились в бересте прожилки. Книжка была кое-как, доморощенным способом, переплетена в простые, берестяные же, доски и даже болталась подле веревочная петелька вместо закрепки, а на одной доске торчал деревянный гвоздичек для той же цели. Старик весело улыбнулся на мой восторг и впился в меня взором.
— Батюшка еще покойничек выдумал, — говорил он, — жития разные вписывал и другое прочее, что полюбится да придет ему по нраву, и я от себя писал. Таково-то легко: почесть, что не хуже бумаги. Перо только помягче надо...
— Сколько же, по твоему счету, времени этой книге?
— Да вот мне восьмой десяток на выходе, а я, что не живу, помню ее, но все такую же. Батюшко-то, надо быть, до рожденья моего писать ее начал. Уж такой был старик книжный да любопытный!.. Царство ему Небесное! Такой грамотей, что тебе архиерей иной! Псалтырь всю да Евангелие, глаза зажмурив, на память валял! А там эти великопостные службы — нипочем. Смеялись даже, бывало: тебе, говорят, что царю Василию, хоть сам Шемяка глаза-то выколи — любого попа загоняешь, и глаз-де не надо. Во какой был!
— Хороша твоя княжна, старик, очень хороша.
— Любопытна?
— Да так любопытна, что я у тебя и купил бы ее охотно, денег бы не пожалел.
— Книжка-то, вишь, не продажная: отцово наследие. А деньги пошто не жалеть? Деньги нужное дело, без них нельзя. Тебе ведь поди, много еще ездить надо...
— Да уж не пожалел бы!
— По-нашему: береги денежки смолоду — на старости слюбятся, как во вкус войдешь. А ведь тратить их, тоже не учиться нам стать: с крылышками ведь они. Я вон и ребятам своим тоже кажиной день твержу.
— Уступи, старик, по гроб обяжешь.
— Нет уж, я тебе лучше рыбинки какой ни на есть на дорогу дам, поважнее будет: вишь у нас места какие, кроме снегу, ста на три верст ничего не найдешь — снежные палестины!
— Я тебе за рыбу-то деньги заплачу и за книжку тоже...
— Опять-таки, зачем мне твои деньги? Береги их, у меня свои есть, своих много денег. Чай, и на Слободе об этом говоруны-то тамошние сказывали, что у старика денег много, да скуп, мол, старик: задатков не дает, да и промысла-де старик перестал обряжать, все по одной скупости. На чужой ведь роток не накинешь платок. По мне, мели, Емеля, твоя неделя, а меня не убудет, мое при мне и останется. А твоих мне денег и даром не надо: твои деньги не даровые, чай, тоже...
— Я не стою об них, не пожалею.
— Мне с тебя, с заезжего человека, брать деньги — грех: на том свете покоя за это не дадут. Скажут: стяжатель, мытарь и фарисей, кощей семижильный — вот что скажут. Рыбку Бог дает даром, бери сколько сможешь — даром я и делиться ей должон с тем, у кого нет. А пошто я с гостя-то стану брать? Гость — посланец Божий, милость его за какое твое доброе дело...