Запись писаря Фёдора Пустозёрова
Год 1694, день неведомый, но жизнь течёт своим чередом
Просыпаюсь в темноте. Лампа едва теплится, но даёт свету ровно столько, чтобы не думать, что ослеп. Первым делом тру руки, разгоняю онемение. Двигаю пальцами, сгибаю их, проверяю, слушаются ли. Если пальцы не мои, значит, ночь слишком длинна.
Встаю медленно, зябко. Жир в лампе заканчивается, приходится жалеть. Подбрасываю в огонь щепу, если есть. Вода — лёд, беру кусок, кладу в котелок, топлю. Жду, пока застучит каплями.
Ем, если есть что. Если нет — жду, пока боль в желудке утихнет сама. Двигаюсь, проверяю хижину, стены, крышу. Мороз давит, но если держит — жить можно.
Иду за водой, за дровами. Дров нет — не беда, хватает обломков, что море вынесло. Если тихо, если не режет ветер, беру пращу, иду к берегу. Камни летят в пустоту, птицы вспархивают, улетают. Когда-то думал, что ловчее стал, а теперь — будто бы снова учусь заново.
Возвращаюсь. Проверяю ловушку. Часто пустая, но всё равно проверяю.
К вечеру сажусь у огня. Топлю жир, мну в руках остатки верёвки, перекладываю камни у очага. Пишу.
Иногда ловлю себя на том, что веду счёт дням. Иногда — что сам с собой говорю вслух.
Но пока двигаюсь, пока делаю, пока пишу — я есть. Пока есть я — будет день.
Запись писаря Фёдора Пустозёрова
Год 1694, день… всё ли ещё 1694?
Кажется, будто я всегда был здесь. Будто до этого не было ни корабля, ни людей, ни самого моря. Только ветер, снег, холод и я.
Тело сжилось, стало чужим. Когда-то я был широк в плечах, крепок. Теперь, глядя на руки, вижу лишь кожу да кости. Пальцы сухие, сморщенные, ногти потрескались, на ладонях рубцы, трещины. Боль в боку ещё напоминает о себе, тянет, но я привык.
Я привык ко всему.
К тому, что говорю сам с собой. К тому, что, увидев собственный след в снегу, сперва вздрагиваю, точно чужой рядом прошёл. К тому, что голоса в голове стали привычны, будто и вправду есть с кем беседу вести.
Иногда думаю — был ли я кем-то прежде? Был ли человеком? Или лишь оболочка, что ходит, добывает пищу, разводит огонь, пишет, чтобы помнить, что ещё жив?
Потом отгоняю мысли. Это опасные думы. От них недолго голову потерять.
Я жив. Я двигаюсь, я дышу. Этого довольно. Пока этого довольно.
Запись писаря Фёдора Пустозёрова
Год 1694, день неведомый, но надо думать о пути
Сколько можно ждать? Сколько можно считать дни, отмечая их зарубками, будто это что-то изменит? Я жив, но к чему этот прожитый день, если за ним тянется другой, такой же, и ещё один, и ещё, и конца этому нет?
Надо выбираться.
Но как?
Идти по льду? Безумие. Лёд — не земля, он живой. Может держать, а может разверзнуться под ногами, и никто не услышит, как уйдёшь в ледяную воду. Да и куда идти? Я не знаю, где суша, не знаю, далеко ли она. Можно шагать хоть неделю, хоть месяц, а потом пасть от голода, от холода, от усталости, и всё зря.
Построить лодку? Из чего? Доски есть, но чем их скреплять? Гвоздей мало, а одной парусины не хватит, чтоб удержать корпус. Да и как в этой лодке плыть? В какую сторону?
Остаётся ждать.
Ждать чуда? Ждать корабля, что пройдёт мимо? Глупо. Кто ходит этими водами? Кто захочет сюда сунуться?
Но сидеть тоже нельзя. Надо делать. Надо строить, пробовать, готовиться.
Иначе так и останусь здесь. И тогда уже не будет разницы, какой сегодня день.
Запись писаря Фёдора Пустозёрова
Год 1694, день неведомый, но тело сдаёт
Слабость.
Она подкралась незаметно, как мороз по весне. Вчера ещё был крепок, хоть и устал, а нынче едва встал на ноги. Голова тяжёлая, будто свинцом налита, руки дрожат, в груди жар, но знобит так, что ни согреться, ни уснуть.
Лихорадка? Простуда? Хуже?
Грех было надеяться, что обойдёт стороной. Сколько можно бороться, прежде чем само тело начнёт изменять тебе? Сколько можно жить в холоду, в сырости, в голоде, прежде чем это возьмёт своё?
Пробовал пить тёплую воду, пробовал укутаться, но ломота не уходит. Сил нет даже толком писать, но молчать хуже. Если перестану записывать, то перестану существовать.
Ещё одна напасть. Последняя ли?
Запись писаря Фёдора Пустозёрова
Год 1694, день неведомый, но едва не стал последним
Слабость только растёт. Ломит всё тело, в глазах темнеет, голова кружится, будто море бушует внутри. Днём ещё можно терпеть, но к ночи жар поднимается такой, что кажется, будто меня бросили в горн кузнечный. В поту просыпаюсь, одеяло — сырое, хижина вертится, воздух тяжёлый, будто на груди сидит кто.
Чем лечиться? У моряков всегда было лекарство — крепкое вино да горячий отвар, но у меня ни вина, ни трав добрых.