Выбрать главу

Последнее, что осталось в памяти Алеши, был накрывший его моторный рев и звезды на черных, как ночь, крыльях.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Тихий день

1

— Господи! Неужто кончилось?! — Васенка, будто до конца долгой дороги добралась, опустилась на позабытый бугор у Туношны, прижала к нагретой солнцем земле ладони. В усталости не за вчерашний день, не за последнюю тяжкую зиму — за всю долгую, без просветности, войну отдалась первому дозволенному покою, сидела в устоявшемся по-летнему дне, чувствовала, как оттаивает, оживает каждая жилка, каждая чувствилинка изнемогшей души. Покой был всюду: на лугу, в журчащей средь каменьев воде, во всем неоглядном небе, за тыщи верст по любую сторону, — над всей землей стояла тишина от замолкнувшей наконец-то войны. И только теперь, отсидевшись, отмолчавшись в давно незнаемом покое, Васенка услышала тихость замиренной земли.

— Господи! Неужто кончилось?! — снова прошептала Васенка и, уже окончательно веруя, что да, кончилось, казалось, нескончаемое лихо, поднялась, охватила загрубелыми ладонями тонкую свою шею, засмеялась, заплакала, не умея сразу привыкнуть к тому, что случилось.

Привиделась на какой-то миг сумеречная комнатуха в конторе, чуть подтепленная печью, невпроворот набитая бабами и ребятней, без дыханья, без шевеленья внимавшими голосу осажденной Москвы. Представить Семигорье без Москвы было не можно, и думалось в ту отчаянную пору, что здесь, в конторе, в неотлучности от единственного на все село старенького динамика, сплошь перезалатанного еще руками Ивана Митрофановича, и окончится их жизнь.

Но следом пришла весть о первой победе. А с ней и вера в праведный исход идущих сражений. С этой верой все они: и старички, и бабы, и девки, и мальчишечки — тянули сколько было сил и, вместе с далекими мужиками-солдатами, вытянули войну до Победы.

Толкнулась в неостывшей памяти минута из долгой череды годин, а всё увиделось в этой малой минуте. И непостижимо, но Васенка будто помнила, как все четыре года громыхало и полохалось над Семигорьем небо и только вот теперь замолкло, прояснилось…

Раздевалась Васенка осторожно, будто отирала прикипевшую к телу работную свою одёву. Куртку стаскивала с плеч с такой неловкостью, что, думалось, ни однажды не снимала за все безрадостные годины.

Стянула, раскинула на руках глянуть вроде бы в последний раз и ужаснулась — в такой войну проходила! Пообтерлась, застиралась до землистости — не поймешь, какой цвет прежде был. И пахала в ней, и лес валила, и баб утешала, и в райкоме вздорила против Доры Кобликовой, тоже сунув руки в карманы этой куртки. Латкам на локтях да по ширине ворота не подивилась — руками помахать да шеей повертеть довелось сверх всякого; а вот на заплаты в полах долго глядела, припоминая.

Вспомнила, как по той еще, дождливой осени всем селом убирали картофельное поле и Маруся Петракова первая разожгла на меже костер, сыпанула под уголья с подола картошки. Перед жадно загоревшимися голодными глазами ребятишек Васенка не устояла, сама выхватила пару горящих головней, запалила другой жаркий костер, разрешила печь мокрые от дождя и сырой земли картофелины, есть до сытости.

Добро она делала или не добро, о том тогда она не думала; хужее от того люди не стали, доказать это она могла бы и теперь.

А вот куртку прожгла по глупости. Показался на краю поля верховой. Маруся и крикни: «Из городу! Полномочный едет!..» Куртку-то она и накинула на горячие, только что выкаченные из костра картофелины, — му́кой стало для нее объясняться за каждый вольный свой шаг. Объясняться не пришлось, а подол вот подпалила…

Куртку Васенка все же не бросила, как явную ненадобность, свернула в аккуратности, уложила на траве. Расстегнула, сняла юбку, разглядела, тоже качала головой: на свет — что решето, по низу коленками обита до махрушек. А все же послужила, доходила-таки в матушкиной памяти войну. «Ох, батя, батя!» — оборотилась мыслями Васенка к отцу. Сам принес ей, виноватясь, эту юбку из матушкиного сундука. Как война началась, как пошло гулять по земле лихо, так и отрезвел помутненным умом неистовый в гульбе Гаврила Федотович, наотмашь рубанул, отвалил от себя Капку; проводил от порога, да так круто, что Васенка в жалости к мачехе даже попрекнула батю, Гаврила Федотович отмолчался, Капку, однако, до себя не допустил и, на диво всему Семигорью, так привязался к ответно признавшей его Лариске, что до тех пор, пока не взяли его по трудповинности в город на завод, ходил за ней, а заодно и за Рыжиком, ставшим названым братиком Лариски, с такой трогательностью, будто готовился к тому всю жизнь. И во все годы отдаленной городской жизни слал ей с оказией то сахарку, то игрушек-самоделок и письма писал большими буквами, словно внучоночка сама могла прочесть.