Он снова был свободен, он мог остановиться, шагнуть вправо, влево, пойти назад и еще раз полюбоваться той березой, с раздвоенным стволом, которая вон там, за ручьем, отшельницей стояла среди поля, не приминая хлебов, стояла с прядью ранней желтизны и отобранным у солнца светом белого ствола. Он мог испить чистой воды из ручья, уронить с куста на ладонь лиловую ягоду-малину, прижать послушным языком к зубам и раздавить, чувствуя, как бежит от скул на раздраженный сладостью язык торопливая слюна. Он мог бы еще и завтра бродить по этим светлым, распахнутым в поля лесам, потому что никто, ни устно, ни в документах, не указал ему срок прибытия в штаб армии. Он мог бы до завтра, до послезавтра пробыть вон в той деревне, целые крыши которой виднелись за полями, стеснительно и душевно поговорить с невоенными людьми, поуспокоить их своей верой в скорую победу. И вообще, он мог бы многое позволить себе в этом ниспосланном приволье, если бы не длинный, суховатый старшой, который держал у себя карту и знал, куда и зачем им следует идти. Старшой, все время маячивший впереди, рядом с девушкой, не то чтобы портил, но как-то притемнял солнечную радость дня, и Алеша должен был все время видеть его высокую, покачивающуюся фигуру, чтобы не затеряться в пути, и эта его зависимость от совершенно незнакомого человека вызывала временами досаду. Он думал, что, если бы не этот, подвернувшийся в резерве фронта старший военфельдшер, с которым на пару дней связала их судьба, он мог бы идти по этим лесам в вольном одиночестве, а может быть, и не в одиночестве, может быть, вот так же, рядом с красивой неулыбчивой девушкой…
Война притихла, таилась где-то там, за лесами; тишина, совсем мирная, как будто шла вместе с ним. И чувствовал себя Алеша почти счастливым. Он как будто забыл, что его судьба и судьба каждого из многих миллионов людей, составляющих Россию, была давно расписана по фронтам, по заводам, по селам, речным и железным дорогам, расписана и привязана к неотступным нуждам войны, к той общей необходимости, которая с первых дней лихих для страны годин была наречена словами «фронт» и «победа».
Дорога по овражку спустилась вниз, расширилась, ушла под мелкую, прозрачную, струящуюся по гальке воду; за ручьем, взбираясь на бугор, дорога снова обсыхала, светлела на солнце давно не езженными колеями. Старшой, стоя в воде, по валунам переводил девушку на другой берег. Алеша прошел ниже; там, где русло сужалось, он мог бы, хорошо разбежавшись, перепрыгнуть через него. Но ощущение вольности вернуло ему задор юности. Он приглядел тонкую, склоненную к ручью березу, быстро вскарабкался по стволу, как по шесту, и, цепко держась руками за вершину, бросил тело к ручью. В детстве, с мальчишками, подобные фокусы они проделывали бессчетно, и на этот раз ему все удалось: береза, клонясь под его тяжестью, плавно перенесла его на другой берег. Ноги почувствовали землю, он отпустил гибкую вершину и стряхнул березовую пыльцу с рук; нагнулся, чтобы почистить штаны на коленях, и тут услышал донесшийся сквозь елошник, отгораживающий его от дороги, глуховатый голос девушки.
— Он все еще играет!
Алеша понял, что прыжок его видели и слова эти — про него, и притаился, мысленно оспаривая девушку и старшого, наверное согласного с ней, подумал с обидой: «Ладно, ладно! Пока я для вас мальчишка. Посмотрим, что будет после боя!..»
Его привлек непонятный блеск в елошнике, он подошел, в изумлении замер: на мятой плащ-палатке отсвечивала свежей латунью россыпь нестреляных винтовочных патронов. Сотни! Гора новеньких боевых патронов! Закладывай в винтовку и — пали, пали без счета! Железными короткими ручками вверх торчали из россыпи патронов гранаты. Все четыре угла плащ-палатки были закручены в жгуты; кто-то, завязав припасы в узел, тащил их, задыхаясь, к тем, кто был в бою, почему-то уронил здесь, у ручья. Может быть, пуля достала солдата? Может, и лежит он где-то рядом?