Выбрать главу
дал. Но вместе с тем впервые сознавал себя на месте, вполне ему соответствующем и для него предназначенном. Ни на коленях у матери, ни в сверкающем отцовском лимузине, ни в закрытых спецяслях, ни в провонявшей спермой школе, ни в заплеванном семечками университете, ни в сказочном Квишхети, ни даже в постели беспутной жены он не испытывал ничего похожего и, представьте себе, горд этим сознанием, поскольку в несуразном городе Тбилиси не то что Антон Кашели - ни один памятник не нашел надлежащего места... Как человек с прободением язвы должен попасть на операционный стол, если собирается еще пожить, точно так же убийца должен попасть в кабинет следователя, даже если жизнь опостылела ему. Он чувствовал себя, как предмет, потерянный двадцать три года назад и наконец возвращенный на место, если, разумеется, предмет может чувствовать. От судьбы не уйдешь, более того - судьба приведет тебя, куда назначено. Воистину! С этим чувством не имеют ничего общего развязность и своеволие, которые он проявлял среди друзей-ровесников... Разумеется, с ними он чувствовал себя лучше, веселей, интересней - к примеру, на лестнице Дома правительства1 рядом с будущей супругой (нигде прежде им не было так хорошо, и нигде они не были так близки); но, к счастью, надуманное или же искусственно культивируемое желание уйти из-под влияния отца, проявить себя, раздразнить дремлющего в клетке дракона или вообще на все и всех наплевать угасло у него раньше, чем у других, поскольку было не следствием осмысленных действий и постоянных усилий, а плодом нереализованной мечты, окаменевшей в раковине бесправия, безответственности и бездеятельности... Теперь он не желал видеть своих недавних единомышленников, что, как ни удивительно, болезненнее всех переживал отец (окуклившаяся гусеница большевизма); отец расценивал его поведение как измену родине (сам потомок ее осквернителей); будучи жандармом по призванию (он пинал ногами носилки, на которых лежало тело юноши - угонщика самолета), обзывал сына штрейкбрехером, а все вместе объяснял влиянием заплесневелых книг сумасшедшего Николоза, помутивших его разум и сбивших с толку. Что же до Антона, то к этому времени он уже считал унизительным для себя кружение в мутной стихии нескончаемых демонстраций, многоречевых митингов, лузганья семечек и косноязычных дискуссий о судьбах страны. Ему от природы лучше всего удавалась подмена нежелательного (реального) желательным (воображаемым) - можно сказать, всю жизнь только этим и занимается; однако на этот раз он избежал соблазна выдать себя не за обыкновенного убийцу, а за бунтаря, сокрушающего старое во имя нового, на что имел прав если не больше любого митингующего, то, во всяком случае, не меньше - они пока только машут кулаками и сотрясают воздух, тогда как он уже спровадил одного на тот свет. Впрочем, следователь с самого начала повторял как заведенный: факт убийства не подтвердился, а по несуществующему факту я не могу возбудить дело. Но следователя тревожили и мучили свои опасения: его беспокоило и, откровенно говоря, смущало (иначе с какой стати он пригласил бы в духан убийцу-самозванца?!), зачем сыну известного на всю страну и всеми властями равно ценимого человека брать на себя вину в убийстве отца? Он не понимал побудительных мотивов: чего добивался молодой человек - хотел ли он изобличить непрофессионализм следователя старой, советской школы или что-то высматривал по заданию своей партии, проводил, так сказать, рекогносцировку... О лучшем здании под офис, чем то, которое занимало управление милиции, не могли мечтать не только партии и политические боссы многие новоиспеченные толстосумы облизывались, поглядывая на старинный (двадцатые годы девятнадцатого века) особняк с итальянскими окнами и изящными кариатидами. Пожалуй, опасения следователя можно признать небезосновательными, однако к убийству Раждена Кашели они не имеют отношения. Впрочем, нет - не только имеют, но даже крепко-накрепко связаны... В случае, если Антон Кашели не убивал Раждена Кашели, все мираж и зданию милиции не угрожает передача под офис партии или фирмы; это вообще не гром, а всего лишь грохот листового железа, записанный на магнитофон, которым нас пугают звукооператоры. Хотя и Ражденом Кашели не все исчерпывается. Что там Кашели - вон Ленина сбросили с пьедестала, но страной по-прежнему правят чиновные коммунисты и разжиревшие комсомольцы. Допустим, сын рассек топором голову Раждену Кашели, но ведь этим к а ш е л ь с т в о не искоренено. Возможно, оно даже усилилось... Ражден Кашели не личность, а система, если угодно, голова сказочного дэва - сколько раз отрубишь, столько раз вырастет в точности такая же, и к тому же новенькая. Новая метла хорошо метет. Новые Кашели спрятали тело, а вот с какой целью - это и надлежит выяснить правосудию, если оно вообще собирается что-нибудь выяснять. То есть если оно существует. Фефе могла очень быстро навести порядок на месте происшествия, в силу чего посланные следователем люди нашли "объект" чистым, без следов преступления. Фефе - мастерица мыть, стирать и наводить лоск. Одним из первых, надо полагать, был допрошен Железный, который, как все верные слуги, не задумываясь, принял сторону оставшихся в живых, тем более что новые "хозяева", скорее всего, пообещали ему "отступные" - к примеру, переоформление на его имя автомобиля-иномарки. Тело замотали в плотную ткань, перетянули веревками, оплели, как паук гусеницу, и, сунув в багажник, повезли к Железному или к родителям Лизико, разумеется, ни словом не обмолвившись о содержимом подозрительно большого "куля"; что же до родителей Лизико, то они, как порядочные и благовоспитанные люди, не стали проявлять излишнего любопытства, поскольку даже в мыслях не могли допустить, что их любимая доченька способна втянуть их в грязные делишки. Элизбар любит говорить, что человек не плох, а жалок. Жалостливые они оба с супругой, мягкосердечные. До сих пор не простят друг другу, что "травмировали детскую душу", "отравили ребенку детство" своей невоздержанностью оскорбив память покойной матери. Вот такие у Лизико нехорошие отец с мачехой, отчего, надо полагать, она с малых лет нагишом плескалась в Куре с мальчишками, а со временем потянулась к ликеру, и к сигаретам пристрастилась, и... Однако сейчас все это не имеет значения. Сейчас главное до ночи спрятать труп. А ночью сплавить его в Куру. Повыше Соганлуга есть мысок, усыпанный белыми камнями, при свете луны напоминающий поле боя, не нынешнего, а давнего, времен Саакадзе, да хоть Базелетской братоубийственной схватки. Камни поблескивают, точно шишаки и шлемы, гулкий речной ветер порывисто обнимает, вбирает, всасывает в свою бесконечную студеную теснину, и ты поддаешься, идешь, спотыкаешься, оскользаешься на камнях, оступаешься в ямки, падаешь, но все-таки ползешь, движешься к реке... Там конец пытке. Река примет груз и позаботится о нем... Железный фонариком освещает дорогу несущим тяжеленный куль. Хотя какая, к черту, дорога!.. Чего тут нету, так это дороги, - просто с помощью пугливого огонька указывает направление. Включит, погасит, включит, погасит. Осторожничает. Опытный. Сколько таких кулей и котомок он перепоручил реке? Знает, когда зажечь фонарик, а когда погасить, чтоб не выдать себя. (Антону представляется, что он втайне от отца, с головой укрывшись одеялом, читает запретную книгу.) "Еще чуть-чуть... немножко, и все!" - подбадривает женщин Железный. "Ты бы подсобил, что ли, не могу больше!" - с натугой выдыхает Фефе. Лизико страдает без слов. "Да ты что, смеется Железный, - куда мне с моей грыжей!" Ветер крепнет, усиливается. У реки он бесцеремонней, наглей. Река тоже слышней и грозней. Ее не видишь, но чувствуешь - сильную, стремительную, мускулистую, неизвестно когда начавшую свой неудержимый бег. Она то ли негодует на неосторожное вторжение, то ли отказывается от предложенного дара - наскучило без конца одно и то же, душа не принимает... "Каждый хоронит своих мертвецов, каждый хоронит своих..." рокочет она в непроглядной тьме. Где-то кричит сова, и все трое вздрагивают (как Антон). Вообще-то сова - любимая птица Антона, и может статься, он выдумывает ее крик, как и белку с выбитым глазом или же гусеницу, запутавшуюся в паутине. Это его вечные видения. Нестерпимые. Повисшая на паутине гусеница и сейчас покачивается перед его носом. А госпожу Арахну1 явно раздражают слишком любопытные юноши, всюду сующие нос. Она вынуждена замереть, затаиться - как будто гусеница сама по себе колеблется в воздухе, как будто она - паучиха, Арахна - не имеет к ней ни малейшего отношения и не заполучила ее, платя терпением и смекалкой. Вообще-то непростое дело сначала поймать гусеницу, второе больше тебя, потом опутать ее и подтянуть на дерево. Но гораздо трудней сделать правильный выбор между достойным и недостойным. Чем выше в тебе коэффициент человечности, тем трудней эта задача. Жалко гусеницу, у нее не осталось ни малейшего шанса на спасение, на целом свете нет никого, кроме тебя, кто мог бы ей помочь. Но тому, кто направил тебя сюда именно сейчас, в эту минуту, одинаково безразличны и гусеница, и паучиха. Он испытывает тебя: человек будущего, венец природы, существо, стоящее на высшей ступени развития, - что ты сделаешь? Как поступишь? Накажешь достойного, или спасешь недостойного; другими словами, уступишь гусеницу паучихе, которая, определенно, заслужила ее хотя бы смышленостью и терпением, или же вырвешь из цепких лапок честно заработанный лакомый кусок, то есть гусеницу, наряду с жалостью рождающую в тебе чувство гадливости... Выбирай, пока есть время! Выбирай! Человеку от рождения предоставляется единственное право - право на ошибку. Жизнь человека - сумма совершенных ошибок. Иначе говоря, в любой экстремальной ситуации он вправе пожертвовать достойным и спасти недостойного... Вывалянная в пыли гусеница отчаянно извивается и ползет, не зная куда... Она смахивает на маленький куль, крохотную "котомку". Как будто и в нее завернут твой отец, только не настоящий, а игрушечный. Конечно: гусеница - та же котомка, она разрослась, разбухла и окуклилась. Потому-то и не подтвердился факт убийства. Это не убийство, а естественный процесс. Сын венчает путь отца, как бабочка гусеницу... Лизико уже в реке. "Надо было платье снять. Я совсем промокла", - делано смеется. "Ничего, мигом высохнешь, пока еще лето", успокаивает Железный. "Что и говорить, веселенькое у нас лето", - ворчит Фефе. Все трое нервно смеются, и, пожалуй, впрямь они в смешном положении: не видно ни того, что они собираются утопить, ни реки, которая должна унести то, что они с трудом приволокли. Труп все-таки плюхается в воду, однако не тонет, они еще на мелководье. Вода шумит между камней, заглушает все звуки, но иметь с ней дело опасно даже у берега. Железный фонариком находит большой, туго спеленутый кокон, ногой пинает его, топит. "Надо бы поглубже", - говорит наконец. "Больше не