Но вместе с тем как она продолжала испытывать это чувство освобождения, говорившее ей, что такой она нравилась мужу больше, чем прежней, и что прежней она уже никогда не сможет быть; вместе с тем как Лукин и дочери продолжали находиться
V
Несмотря на то что Лукины в первый день были после поезда, после суетливых сборов в театр, театра и разговоров о нем; несмотря на поздний час, когда легли, и на то что долго еще потом разговаривали в постелях: девочки об Атлантове, а Зина с мужем о дочерях, которым, как они полагали, нужна и полезна была поездка в Москву, - на следующее утро все встали рано и были, казалось, в том же веселом настроении, будто прожитые накануне день и вечер еще продолжались для них. Но в то время как Зине и дочерям Москва представлялась лишь местом получения удовольствий и главным волнением их было ожидание этих удовольствий, то есть прогулок по Красной площади и хождений в ГУМ и в Большой театр, для Лукина, как ни старался он подделаться под общее настроение семьи и не думать о Галине и Юрии, похороненном здесь, все осложнялось воспоминаниями о них. Воспоминания эти были - как лишний вагон, не позволяющий поезду сдвинуться с места. Вагон надо было отцепить, и отцепить его можно было только - поговорив с Галиной или сходив в колумбарий, где в нише была захоронена урна с пеплом сына. Первое, Лукин понимал, было невозможно. Невозможно было особенно после того, как он по-новому узнал теперь Зину и относился к ней. Ему не только не хотелось терять этого нового чувства к семье, но не хотелось даже думать, чтобы подобное могло случиться с ним. "Галина?
Исключено", - решительно заявил он себе, когда одетый и причесанный стоял у окна, ожидая, пока все соберутся к завтраку, и когда беспричинно будто, из ничего, мысль эта - поговорить с Галиной - пришла ему. Ему неприятно было теперь за то смущение, какое испытал он, увидев (как это показалось ему) вчера в театре Галину, и беспокойство, охватившее, когда уже возвращались в гостиницу, он знал теперь, было не чем-то непонятным, начавшим обступать его здесь, в Москве, а прошлым, с которым многое еще связывало его. "Отцепить, порвать, покончить наконец, - думал, он, прислушиваясь вместе с тем к голосам жены и дочерей, все еще собиравшихся к завтраку. - Они не знают и не должны знать.
Пусть хоть они будут счастливы". И все усилие Лукина с этой минуты было направлено на то, чтобы ни Зппа, ни дочери не заметили того напряжения, какое он чувствовал.
Завтракали в буфете, на этаже, потом оделись и вышли на улицу.
Всякое повое место, на которое смотрит человек, невольно вызывает желание сравнить его с тем, что окружает его дома. Сравнить Москву с Мценском было нельзя. Нельзя было, казалось, найти даже хоть что-либо (здесь, в центральной части), что напомнило бы о Мцепске. Но внимание Лукиных, как только они, обогнув гостшшцу, оказались перед Манежной площадью, переименованной теперь в площадь имени Пятидесятилетия Октября, как только увидели вороха сгребавшегося снега, нападавшего за ночь, заиндевелые провода, колонны, прутья оград Александровского сада и в том же состоянии возбужденной приподнятости от удивления перед самой возможностью подобной расслабленности и доброты, - каждый принялся делать то, что никак не совмещалось будто бы с его настроенпем. Знна, сняв сапоги, которые были новыми и сдавливали ноги, и не желая еще расставаться с платьем, в котором она так легко чувствовала себя, сев на стул и не снимая чулок, принялась потирать ладонями пальцы ног, и выражение счастья на ее лице, казалось, происходило от этого физического удовтетворения.
Дочери, переодевшись в батники и в обтягивавшие их худенькие фигурки брюки, толклись возле холодильника; достав из него заранее поставленный туда вишневый сок, они разлили его по рюмкам и вся веселость их была как будто от этого вишневого сока, который они принялись пить. Лукин смотрел то на жену, то на дочерей, на которых еще приятнее было смотреть ему, и чувство обновленности, словно и в самом деле с этого часа начиналась для него новая полоса жизни (полоса в семейных отношениях), - чувство это продолжало волновать его. Ему было хорошо, и он не хотел разбирать, отчего было хорошо: оттого ли, что он привез всех сюда, или лишь оттого, что Зина надела необыкновенное платье?
Все представлялось ему случайностью, представлялось тем счастливым совпадением, когда надо было не думать, а лишь радоваться тому, что произошло. Дверь, которая долгие годы была заперта и в которую он, потеряв ключ, не мог войти, дверь эта теперь как бы сама собой распахнулась, и то, что он полагал найти за ней (то есть теплоту семейных отношений), было в полной мере доступно ему.
Было около двенадцати ночи, но, не поделившись впечатлениями, всем казалось, нельзя было ложиться спать. Все расселись вокруг журнального столика. Вишневый сок, налитый по второму разу Верой и Любой, был выпит, и пустые рюмки стояли перед ними. Зина сидела в халате, и золотистое платье ее, расправленное, висело на спинке стула, но она держалась так, будто была в нем, и продолжала удивлять и радовать Лукина. Он больше слушал мнение дочерей об игре артистов и не высказывал своего, которого, впрочем, у него не было. Когда говорили Вера и Люба (большей частью они говорили одновременно), он поворачивался к ним и смотрел на них; когда говорила Зина, которая восторгалась не всем, а только тем, что действительно, казалось ей, заслуживало восторга, поворачивался и смотрел на нее; он был согласен и с тем, что Атлантов игрой и голосом - выше похвал (хотя и не понимал, как может быть "выше похвал", то, что было всего лишь игрой, а не жизнью), и с тем, что Большой театр вообще - прекрасен и что Москва, которой онн, по существу, еще не видели как следует, великолепна.
- Разумеется, столица, - подтвердил Лукин. - Но хотя и столица, а поспать надо, - добавил он, говоря как будто всем, но глядя на дочерей. Целая неделя впереди, еще успеем наговориться и насмотреться. - И, поднявшись и потянувшись, несколько раз прошелся по комнате.
здания ломоносовского университета; увидели опушенные снегом деревья, крыши домов, зубчатую степу Кремля, башни, все то, уже знакомое им, что вчера, когда они вышли гулять, выглядело при пасмурном небе неприветливо и мрачно, а теперь было словно подновлено морозцем и солнцем и оживлено движением (как обычно после воскресенья), - внимание Лукиных привлекло прежде всего не то, что отличало Москву и было неповторимым в ней, а другое, что было одинаковым с их родным Мценском. Одинаковым же было обилие снега, мороз, вид самого утра, сейчас же напомнившего о таких же ясных морозных утрах в Мценске, что лишь сильнее вызывало в них чувство родственной близости, какое охватывает всякого русского человека при виде Москвы. Зина стояла позади дочерей, Лукин - чуть позади Зины, и когда Люба или Вера, обе в меховых шапках и шубах, сытые, здоровые, оглядывались на мать (для того только будто, чтобы сверить свои чувства с чувствами матери), Лукин видел, что на щеках их был тот же румянец, какой на морозе бывал у них в Мценске, и что меховые края шапок у щек серебрились инеем, на который и привычно и приятно было смотреть ему. Это же видели и Зина и дочери, когда оборачивались на мать или смотрели на прохожих, спины и шапки которых тоже были заиндевевшими, и ничего, кроме чувства добра, справедливости, чувства спокойствия и умиротворенности, казалось им, не было в это утро в сердцах людей.
Между тем утро для Москвы было - обычным деловым московским утром. Те, кому надо было спешить, спешили, кому положено было очищать от снега тротуары, очищали его и очищали площадь, на которую уже прибывали автобусы "Интуриста" с иностранцами, многоязычные и пестрые толпы которых направлялись к Красной площади, Кремлю и собору Василия Блаженного. Отстававшие делали снимки и бежали догонять своих, и привычные ко всему москвичи только улыбались, гдядя на бестолковую суету туристов.
Входные и выходные двери метро ни на минуту не закрывались, и люди, цепочкой входившие и цепочкой выходившие из них, составляли беспрерывный поток, который, то уплотняясь, то разреживаясь, утопал в проеме подземного (через улицу и площадь) перехода и возникал с одной стороны - у магазина подарков, с другой - возле Музея Ленина и тянулся затем, огибая это красноекирпичное здание с табличкой, напоминавшей, что когда-то останавливался здесь следовавший на каторгу Радищев, к ГУМу. Вокруг гостиницы сновали машины, подвозя и увозя кого-то. Один поток их уносился к Государственной библиотеке и дому Пашкова, другой, встречный, - к универмагу "Детский мир" и Старой площади; и все это как будто бессмысленное, но несомненно имеющее и смысл и порядок, неслось, гудело вокруг Лукиных. Вокруг них гудела Москва, шла та жизнь, которой они не знали.