- Ну, - сказал Лукин после того как почувствовал, что все уже будто пригляделись и обвыкли на морозе. - В ГУМ? К Блаженному? Пли куда? Я думаю, мы сделаем так, - неторопливо, давая Зине воспринять то, что говорил, продолжал он. - Вы в ГУМ, а я по делам. Мне надо еще кое с кем пообщаться. - Но заметив удивление на лице Зины и почувствовав по этому удивлению, что ей непопятно, почему он бросает их и идет куда-то, он поспешно добавил: - Очень надо. Схожу - и все, и до конца уже никуда от вас. Ну? - сказал он, более взглядом, чем этим произнесенным словом, прося ее.
- Твоего "надо" не переждешь, - недовольно проговорила Зина. - Ты пойми. - И она кивнула на дочерей, как будто то, о чем она просила, было не для нее, а для них. Она часто теперь использовала дочерей как аргумент, когда хотела на чем-то настоять или в чем-то убедить мужа.
- Но ведь и я не для себя, - возразил Лукин. Он и в самом деле не думал, что пойдет в колумбарий. Ему хотелось еще раз повидаться с Воскобойниковым (из тех только соображений, что никогда не лишне побыть на глазах у начальства), и он придумывал для себя дело к нему. - Готовится каксе-то крупное постановление по сельскому хозяйству, - сказал он, припоминая подробности вчерашнего разговора с Воскобойниковым, из которого можно было предположить это (готовилось же постановление по развитию российского Нечерноземья). - Ну, сама знаешь. - Он поправил шарфы на дочерях и, подтвердив, что вернется к обеду или даже раньше, повернулся и пошел в направлении Старой площади.
VI
Но, как это и бывает обычно, когда без предварительного звонка идут к руководству, Воскобойников был вызван к какому-то более высокому начальству и не мог принять Лукина, и Лукину оставалось только вернуться в гостиницу и ждать своих. Возвращаться в гостиницу не хотелось, и он решил съездить в колумбарий к сыну. "Успею обернуться", - подумал он и, поймав такси, велел ехать на Шаболовку к Донскому монастырю.
Сначала он был спокоен, пока машина везла его через центр и Ленинский проспект к Донской улице. Ему казалось, что он выполнял только отцовский долг. Но по мере того как он приближался к тому месту в Москве, где был кремирован и похоронен его сын и где Лукин был только однажды, когда приезжал на торжества в Кремлевский Дворец съездов (он был тогда весь поглощен своим выступлением на этих торжествах и взволнован близостью правительства, которое видел в президиуме); по мере того как за стеклами машины открывались ему стены монастыря, церковь и ворота в крематорий, которые оп сейчас же узнал, хотя все было в снегу и не так, как тогда, уже не чувство родительского долга, а вся огромная глыба сомнений, прежде одолевавших его, и поступков, которым он не находил оправдания, поднялась в нем. Оп почувствовал, что в нем опять как будто начало рушиться то целостное, что он испытывал к Зппе и дочерям, и он хотел было сказать шоферу, чтобы разворачивался и ехал обратно, но не смог сделать этого. Ему явилась та простая мысль, что дочери (по теперешнему его отцовскому чувству к ним) были счастливы, но что Юрий, никогда не знавший при жизни этого отцовского внимания (то есть теперешнего запоздалого чувства к нему), был несчастен и что в несчастье этом (как ни винил Лукин Галину, не сумевшую распорядиться ни своей судьбой, ни судьбой сына) был виноват и он, отец Юрия. "Ну да что теперь", - стараясь успокоиться, говорил себе Лукин, в то время как он уже входил в монастырский двор на аллею, ведшую к крематорию. По обе стороны аллеи видны были могилы, кресты и надгробные плиты по еловому вперемежку с березой подлеску, засыпанному теперь сплошь белым, не успевшим еще побуреть от городской копоти снегом.
Спросив у милиционера, дежурившего в будке, как пройти к колумбарию, чтобы не блуждать по территории монастыря, Лукин направился, куда было указано ему, невольно приняв скорбное выражение, какое одинаково возникает на лицах людей при виде могил и крематория. Как ни в каком другом месте, здесь чувствуется черта, за которую рано или поздно должен переступить каждый, и вечное желание узнать, что там, за чертой, заставляет людей всматриваться в кресты, могилы, будто по ним, по ухоженности их и выразительности и тяжести надгробных плит можно понять, что там. Лукин бессознательно испытывал это же чувство, какое испытывает большинство людей, попадая сюда, и был удивлен и даже приостановился, когда увидел бойко и шумно работавших широкими металлическими лопатами женщин, расчищавших от снега площадку перед входом в крематорий. "Они привыкли к человеческому горю. У них свое, а у этих свое. - Он обратил внимание на толпу, выходившую из крематория. - И вот оно: единое и несовместимое", проговорил он, тогда как единым и несовместимым были для Лукина не женщины с лопатами и люди, выходившие из крематория, а мучившее его прошлое, которое мешало ощутить полноту его теперешней семейной жизни. Он посторонился, чтобы пропустить встречный поток, обошел работавших женщин и, свернув налево, увидел здание колумбария. К нему вела узкая, только что как будто протоптанная в снегу тропинка (расчистить дорожку, видимо, еще не успели), и по ней гуськом двигались две женщины. Они были одеты бедно, и по сгорбленности их, по топ худобе и сухостп, которая сейчас же узнается при взгляде на старых женщин, почувствовал, что это были матери, пережившие детей и мучившиеся теперь своей жизнью. Он догнал их и медленно вслед за ними вошел в остекленные решетчатые двери колумбария.
Как он ни был готов к тому, что увидит в колумбарии, но, очутившись среди степ, заполненных от пола до потолка мраморными плитами с надппсями, фотографиями и цветами, очутившись среди этой обстановки, главное, после впечатлений утра с морозом, солнцем и тем новым чувством к семье, целостность которого он хотел сохранить, впечатлений театра, то есть роскоши и праздности в нем, - Лукин, в то время как старушки привычно направились к нужному им отсеку, с минуту бессмысленно как будто смотрел на то, что открылось, и мир тишины, мир успокоенных желаний, страстей, надежд, этот забываемый за суетою дел мир уравненных в своей значимости судеб, столкнувшись в душе Лукина с сознанием жизни, вызвал лишь чувство придавленности (как перед неизбежностью), когда захотелось поскорее покончить с тем, для чего он пришел сюда. Но он понимал, что нельзя было торопиться. Он снял шапку, машинально вытер о резиновый коврик ноги и, шагнув к центру, остановился, припоминая по прошлому своему посещению, в какую сторону надо было идти. Справа, слева, впереди - всюду были одни и те же стены с квадратами плит, напоминавших встроенный книжный шкаф с томами человеческих жизней. Коегде и в самом деле стояли деревянные шкафы с клетками-полками, на которых располагались урны, а возле урн портсигары, трубки, какие-то еще предметы, служившие умершим (в некоторых нишах были даже семейные фотографии), и Лукин, которому всегда ка-"
залось, что он помнил, как все выглядело в колумбарии, когда он приходил сюда, чувствовал, что многое с тех пор переменилось здесь, что заполнено было теперь все пространство и что трудно разыскать отсек среди этого лабиринта шкафов, в котором похоронен сын. Прямо перед Лукиным были видны две лестницы, одна вела вниз, в подвальное помещение, в котором, очевидно, были все те же отсеки с нишами и урнами в них, другая - на второй этаж и тоже, видимо, с теми же отсеками, а на лестничной площадке возвышалась белая гипсовая фигура матери. Для чего она с распростертыми к входящим руками была поставлена здесь, трудно было сказать. Была ли это смерть в белой мантии, говорившая всем со скорбным выражением, что никого не минет чаша сия, или это была матерь - хранительница усопших душ, как можно было с натяжкою предположить, - никто, видимо, не задавал себе такого вопроса. Лукин только, не понимая значения ее, несколько раз оглянулся на эту матерь-хранительницу, когда уже удалялся к отсеку, где он надеялся найти нишу с урной сына. Он все же вспомнил, в какую сторону надо было идти, даты смерти были ориентиром, и как только он прочитал: "Тысяча девятьсот шестьдесят шестой", он сейчас же повернул в тот отсек, где сплошь были на плитах эти цифры; и сейчас же, уже по ясной памяти, подошел к нпше, в которой была урна с пеплом сына. Он увидел знакомую ему белую с прожилками мраморную плиту с выбитой по ней надписью: "Юрий Иванцов, 1949 - 1966" - и рядом с надписью, чего не было раньше, была видна в блестящей металлической оправе фотография Юрия. Он не знал, что вставлена она была не Галиной, а Дементием в одни пз его частых приездов в Москву.