По поводу актера, игравшего «толпу» и «голоса за сценой», Александр Иванович вспоминал:
— Когда я служил в театре в Сумах, было в моде ставить переделки иностранных романов. Таким образом, мне приходилось в инсценировке романа Сенкевича «Камо грядеши» — пьеса шла под другим названием — играть Тигеллина. А после торжественного выступления в роли Тигеллина, или, как произносили артисты, «Тигеллиния», я за сценой управлял «толпой» — хором из трех оборванцев, хриплыми голосами кричавших: «Да здравствует Цезарь!» За это выступление они получали по «мерзавчику» водки и по двадцати копеек на рыло.
В конце июля Александр Иванович закончил только два рассказа: «Трус» и «На покое».
— Не знаю, какую из двух тем взять для третьего рассказа, — говорил он. — Тянет меня и к «Болоту», и к полесским «Конокрадам».
В это время пришло письмо от Пятницкого. Он напоминал Александру Ивановичу, что уже близится осень, и просил поторопиться с работой над новыми рассказами. Осенью издательство пошлет их на рассмотрение Горькому, который утвердил содержание тома. Это положило конец колебаниям Куприна, и он решил приступить к рассказу «Болото», так как «Конокрады» были бы по объему гораздо больше «Болота» и работа могла затянуться.
Все-таки закончить «Болото» в Мисхоре ему не удалось. Я захворала, и моя болезнь временно выбила Александра Ивановича из колеи.
Я страдала бессонницей и засыпала только под утро. Перед окном нашей спальни стоял невысокий корявый дуб с гнездом, в котором маленькая птичка всю ночь жалобно тянула: «Сплю… сплю…» Я начинала плакать и будить Александра Ивановича.
— Не обращай внимания. Это «Сплюшка» не дает тебе покоя, — говорил он и снова крепко засыпал.
В 1929 году в Париже Куприн вспомнил об этой птичке и написал рассказ «Сплюшка».
«…придет вечер, похолодеет воздух… и тогда начнет свою прелестную песенку маленькая, но настоящая птичка, совушка, которую в Крыму так нежно называли „Сплюшка“. Однообразно, через промежуток в каждые три секунды, говорит она голосом флейты, или, вернее, высоким голосом фагота: „Сплю… Сплю… Сплю…“ И кажется, что она покорно сторожит в ночной тишине какую-то печальную тайну и бессильно борется со сном и усталостью, и тихо, безнадежно жалуется кому-то: „Сплю, сплю… сплю…“ — а заснуть, бедняжка, никак не может».
Частые поездки со мной к врачу очень мешали его работе, и кончать рассказ «Болото»{37} ему пришлось уже в Петербурге.
В конце октября 1902 года в Петербург приехал Бунин, чтобы заключить с Пятницким условия относительно своих рассказов и стихотворений, а также перевода «Песни о Гайавате» Лонгфелло{38}. Куприн прочел ему в рукописи свой рассказ «Болото», который должен был появиться в декабрьской книжке «Мира божьего».
— Ты начинаешь выписываться, Александр Иванович, — снисходительно похвалил Бунин. — Но в этом рассказе, конечно, это дело вкуса, длиннейшие рассуждения студента должны так же утомлять читателя, как и землемера, которому надоедает студент. Уверяю тебя, что читателю эти рассуждения также очень скучны. И он охотно от них бы отмахнулся. Но описание болота, тумана и ночи в избе лесника сделано превосходно.
Такой снисходительно-покровительственный тон, который Бунин усвоил еще со времени Одессы{39}, задевал Александра Ивановича, хотя он и признавал справедливость суждений Ивана Алексеевича.
Глава XIV
Переписка с А. П. Чеховым. — Чехов о рассказе «На покое». — Сердечность и отзывчивость Чехова. — Обезьянки — подарок Куприна Чехову.
В Мисхоре «Болото» было еще не закончено, но, хотя Куприн и писал Михайловскому из Крыма, что предназначает рассказ «Русскому богатству», он считал необходимым скорее погасить долг журналу уже законченным рассказом «На покое».
В середине октября, когда из «Русского богатства» была получена корректура, Александр Иванович писал Чехову: {40}
«Посылаю Вам, многоуважаемый Антон Павлович, вместе с этим письмом корректурный оттиск моего рассказа „На покое“, который появится в „Русском богатстве“ в ноябрьской книжке. Если у Вас хватит досуга и охоты пробежать его, то не откажите в большой милости написать в двух словах: какое он на Вас произведет впечатление, главное — в отрицательном смысле».
1 ноября 1902
Москва
«Дорогой Александр Иванович, „На покое“ получил и прочел, большое Вам спасибо. Повесть хорошая, прочел я ее в один раз, как и „В цирке“, и получил истинное удовольствие.
Вы хотите, чтобы я говорил только о недостатках, и этим ставите меня в затруднительное положение. В этой повести недостатков нет, и, если можно не соглашаться, то лишь с особенностями ее некоторыми. Например, героев своих, актеров, Вы трактуете по старинке, как трактовались они уже лет сто всеми писавшими о них, ничего нового. Во-вторых, в первой главе Вы заняты описанием наружностей — опять-таки по старинке, описанием, без которого можно обойтись. Пять определенно изображенных наружностей утомляют внимание и в конце концов теряют свою ценность. Бритые актеры похожи друг на друга, как ксендзы, и остаются похожими, как бы старательно Вы ни изображали их. В-третьих, грубоватый тон, излишества в изображении пьяных…
Вот и все, что я могу Вам сказать в ответ на Ваш вопрос о недостатках, больше же ничего придумать не могу».
В ответ на критические замечания Чехова Куприн 6-го декабря 1902 года писал:
«То, что Вы писали мне о рассказе „На покое“, — очень верно, хотя и прискорбно для меня. Кое-что, сообразно с Вашим взглядом, я исправил, только этого очень мало, и впечатление остается то же».
Прочитав мне свой ответ Антону Павловичу, Куприн сказал:
— Антон Павлович прав. Но все дело в том, что актеров последних лет, таких, как в Художественном театре и на столичной сцене, я не встречал. И Чехов во всех своих рассказах изображал только старый актерский быт. Что же касается до актеров новых, прокладывающих новые пути в искусстве, то он их уже знает, но сам этой темы пока не касается.
В одном из писем к Чехову Куприн пишет:
«Жена Вам шлет поклоны и притом самые сердечные. В декабре мы ждем. Я до сих пор помню и никогда, вероятно, в моей жизни не забуду того вечера{41}, когда я заходил прощаться с Вами и когда Вы говорили со мной о родах и о прочих сюда относящихся вещах. Я читал где-то, что Доде называл себя „продавцом счастья“ в том смысле, что он умел глубоко проникать в человеческое горе и утешать{42}. К вам, конечно, не идет это определение, потому что оно по-французски манерно, приторно. Но от Вас я ушел тогда успокоенный и ободренный, почти умиленный».
В своих воспоминаниях о Чехове Куприн считал неудобным говорить о личных волнениях и приписал их своему фиктивному другу, который переживал большую тревогу во время первой беременности горячо любимой жены и, по правде сказать, порядочно докучал Антону Павловичу своей болью. И вот Чехов 1 ноября написал ему: